Иного рода гетеротопия открывается приговоренным к принудительному труду в восприятии природы. Гетеротопное здесь – экстратерриториальное, составляющее некую альтернативную образность, которая возникает из переживания контраста. Это экстратерриториальность в двойном смысле: с одной стороны, заключенные покидают территорию лагеря, так называемую зону, отправляясь в шахты, на железнодорожные стройки или лесоповал (покидание анклава), с другой – несмотря на строгий надзор и маршевую дисциплину можно исследовать внешний мир, дополнительную территорию. Люди с упоением вдыхают свежий воздух, взгляду есть где разгуляться. Внезапно увиденные картины природы позволяют на мгновение выпасть из творящегося в действительности ужаса. Это – некая созерцательная приостановка на территории, не затронутой лагерными порядками. Пауза, позволяющая отвлечься и дарящая возможность избирательного взгляда. Что же люди видят? Деревья, цветы, ягодные кустарники, лекарственные травы, водоемы, насекомых, свет, вечернее и утреннее настроение, окраску неба. Все непривычное, экзотическое вносит свои поправки в уже имеющиеся и влияющие на восприятие природы знания. Другая, не чувственная, функция природы – символическая, переживаемая через созерцание ее незатронутости тем «чудовищно безобразн[ым]», что творят в лагерях люди. Дмитрий Лихачев пишет в «Воспоминаниях»:
Душевное здоровье на Соловках помогла мне сохранить именно природа <…>. Природа Соловецких островов словно создана между небом и землей. Летом она освещена не столько солнцем, сколько громадным высоким небом, зимой – погружена в низкую кромешную тьму, смягченную белизной снега, изредка прорываемую сполохами Северного сияния, то бледно-зелеными, то кроваво-красными. <…> Великолепен [остров] Анзер. Природа его пышная и словно даже веселая. Песчаные пляжи и прекрасные лиственные леса напоминают о юге.
Однако кое-что нарушает и эту целительную передышку:
Но высокую гору острова венчает Голгофский скит, самим своим названием пророчески предсказавший невыносимые страдания умиравших здесь стариков, калек и безнадежно больных, свезенных сюда со всего лагеря, замерзших, заморенных голодом, заживо погребенных (ЛД 172–174).
Этот разрыв между восторгом и угрозой проявляется и в марголинском восприятии природы. Отправленный на лесоповал, он пишет:
Царственно-прекрасны вековые надонежские леса. Зимой это царство белого блеска, радужных, опаловых переливов, Ниагара снегов и таких янтарных, розовых и темно-лазурных акварельных сияний в высоте, точно итальянское небо раскрылось над Карелией. Глубина леса безветренно-невозмутима, огни костров прямо подымаются к небу. Природа прекрасна и девственно-чиста, пока нет людей. Люди в этом лесу, и все, что они устроили – так чудовищно безобразно, так нелепо страшно, что кажется кошмарным сном. Кто выдумал всю эту муку, кому понадобились рабы, конвоиры, карцеры, грязь, голод и пытка? (М I 101)
Зато ничем не омрачен рассказ о плавании на речном пароходе после десятидневного марша:
В сумерки, после многочасового стояния в очереди, нас погрузили на пароход, и мы поплыли вниз по реке. Мы лежали на покатом помосте, вытянувшись, и отдыхали. <…> Хорошо было днем под солнцем следить с помоста, как проплывали низкие берега и зеленые росистые луга. Мы чувствовали себя туристами – это была наша настоящая «поездка в неизвестность» (М I 179).
В концепции Фуко корабль – «хранилище воображения», «гетеротопия по преимуществу»[337]; для подневольного работника это путешествие по воде есть телесно ощутимая осуществленная утопия.
Герлинг-Грудзинского опьяняет работа на сенокосе:
Хотя дорога была тяжкая и долгая (по шесть километров в один конец), я шел на рассвете в тянувшейся гуськом бригаде легким, пружинящим шагом, а вечером возвращался в зону, загорев, наработавшись, насытившись воздухом, ягодами и пейзажем, пропитавшись запахами леса и сена – как овод, шатающийся на тоненьких ножках, когда обопьется конской кровью (ГГ 194).
Некий восторг чувствуется и еще в одном лихачевском описании:
Гигантские по длине и толщине прокопченные бревна, создававшие впечатление глубокой старины. Мне казалось, что я нахожусь прямо-таки в XVII веке. Да оно, пожалуй, так и было…
Природа Соловецких островов словно создана между небом и землей. Летом она освещена не столько солнцем, сколько громадным высоким небом, зимой – погружена в низкую кромешную тьму, смягченную белизной снега, изредка прорываемую сполохами Северного сияния, то бледно-зелеными, то кроваво-красными. На Соловках все говорит о призрачности здешнего мира и о близости потустороннего… (ЛД 173–174)
Шаламов мог из года в год повторять свои наблюдения за природой в пространстве, открывавшемся между лагерем и работой. Колыма находится в северо-восточной Сибири, за Полярным кругом. В рассказе «Кант» он пишет:
Мне давно была понятна и дорога та завидная торопливость, с какой бедная северная природа стремилась поделиться с нищим, как и она, человеком своим нехитрым богатством: процвести поскорее для него всеми цветами. В одну неделю, бывало, цвело все взапуски, и за какой-нибудь месяц с начала лета горы в лучах почти незаходящего солнца краснели от брусники, чернели от темно-синей голубики. На низкорослых кустах – и руку поднимать не надо – наливалась желтая крупная водянистая рябина. <…> Шиповник берёг плоды до самых морозов и из-под снега протягивал нам сморщенные мясистые ягоды, фиолетовая жесткая шкура которых скрывала сладкое темно-желтое мясо. Я знал веселость лоз, меняющих окраску весной много раз, – то темно-розовых, то оранжевых, то бледно-зеленых, будто обтянутых цветной лайкой. <…> Все это было прекрасно, доверчиво, шумно и торопливо <…> (Ш I 70).
Шаламов не просто описывает природу – он вступает с ней в союз. В цитируемом рассказе он «вчувствуется» в обусловленные погодой движения кедрового стланика:
Стланик был инструментом очень точным, чувствительным до того, что порой он обманывался, – он поднимался в оттепель, когда оттепель затягивалась. Перед оттепелью он не поднимался. Но еще не успело похолодать, как он снова торопливо укладывался в снег. Бывало и такое: разведешь с утра костер пожарче, чтобы в обед было где согреть ноги и руки, заложишь побольше дров и уходишь на работу. Через два-три часа из-под снега протягивает ветви стланик и расправляется потихоньку, думая, что пришла весна. <…> И вот среди этой унылой весны, безжалостной зимы, ярко и ослепительно зеленея, сверкал стланик. К тому же на нем росли орехи – мелкие кедровые орехи. Это лакомство делили между собой люди, кедровки, медведи, белки и бурундуки (Ш I 71).
Природа предстает усладой для глаз, неким обетованием, но, как в примере со стлаником, она еще и полезна. Правда, тот же стланик доставляет и мучения: работая на заготовке хвои стланика (из нее варили отвратительный на вкус экстракт против цинги, который лагерников заставляли пить; как выяснилось позже, пользы от него не было), Шаламов, счищая иглы с веток, испытывает острую боль в закоченевших руках. Но после изнурительной работы на рудниках щипание хвои, которую собирают в мешки, считается «кантом», то есть непродолжительной легкой работой – передышкой на природе. Шаламов описывает природные явления как некое сценическое действо, которое предлагается трактовать аллегорически.
Гинзбург пишет о колымской тайге в нескольких километрах от страшного лагеря Эльген:
И он сказочно красив, этот уголок девственной тайги. Величественный строевой лес, устремляющий кроны прямо к звездам. Таежная река, своевольно опрокинувшаяся против высокого неба, сильная даже под сковавшим ее льдом. Сопки как изваянные. По ночам небо пламенеет созвездиями, какими-то нестерпимо древними, переносящими в начало начал (Г 413–414).