Жак Росси в своем «Справочнике по ГУЛагу» цитирует припев песни о баланде: «Ты чудо из чудес, ты наш деликатес, баланда!» – где «чудес» рифмуется с «деликатес»[324].
Нерегулярно, но часто кормили пшенной или гречневой кашей, дававшей недолгое насыщение; также упоминается о периодической выдаче соленой рыбы (нередко лишь хвостов или голов). В солженицынском «Одном дне Ивана Денисовича» – этом, пожалуй, первом тексте, где вообще рассказывается о лагерном питании, – распорядок дня определяется раздачей и поеданием баланды, каши и хлеба. Еда и ее качество, проверка хлебной пайки, миска и ложка (которая есть не у всех) – вот содержание этих моментов. Описывается пищевое поведение Шухова – героя рассказа:
Из рыбки мелкой попадались всё больше кости, мясо с костей сварилось, развалилось, только на голове и на хвосте держалось. На хрупкой сетке рыбкиного скелета не оставив ни чешуйки, ни мясинки, Шухов ещё мял зубами, высасывал скелет – и выплёвывал на стол. В любой рыбе ел он всё: хоть жабры, хоть хвост, и глаза ел, когда они на месте попадались, а когда вываривались и плавали в миске отдельно – большие рыбьи глаза, – не ел. Над ним за то смеялись (СД 5).
В рассказе Шаламова «Хлеб» выдача рыбы оформлена как сцена с участием протагониста, «раздатчика» и голодных статистов:
Двустворчатая огромная дверь раскрылась, и в пересыльный барак вошел раздатчик. Он встал в широкой полосе утреннего света, отраженного голубым снегом. Две тысячи глаз смотрели на него отовсюду: снизу – из-под нар, прямо, сбоку и сверху – с высоты четырехэтажных нар, куда забирались по лесенке те, кто еще сохранил силу. Сегодня был селедочный день, и за раздатчиком несли огромный фанерный поднос, прогнувшийся под горой селедок, разрубленных пополам. За подносом шел дежурный надзиратель в белом, сверкающем как солнце дубленом овчинном полушубке. Селедку выдавали по утрам – через день по половинке (Ш I 112).
В лагерных текстах встречаются места, посвященные внезапно возникающим источникам пропитания, например когда подворачивается возможность поработать на производстве, на кухне, куда к своей выгоде попадает Штайнер, или в птичнике, о котором рассказывает Гинзбург. В непродолжительные теплые недели те из заключенных, кто хорошо знал природу, собирали ягоды и травы, чтобы обеспечить себя витаминами против цинги, – но такая самопомощь пресекалась.
Кроме того, из «Справочника» Росси можно узнать, что так называемый суточный паек[325] содержал всего 1292 килокалории на человека (официальные данные он считает неточными), однако существовала дифференциация в зависимости от выполнения нормы и разные категории в зависимости от статуса (например, инвалиды, беременные и др.).
Но главное блюдо – хлеб: реалия и символ одновременно. В лагерных текстах раздача хлеба предстает ежедневно ожидаемым позитивным событием. Обман при выдаче «пайки» или ее урезание за невыполнение нормы воспринимаются с негодованием или унынием. Пайки колебались между 400 и 800 граммами в день (перевыполнявшие норму могли получать до 1200 граммов) и значительно уступают дозволенным на царской каторге. В лагерных текстах выделяются составляющие этого события: разделение утренней пайки (которую некоторые съедали сразу) для употребления в два приема, убирание сэкономленных кусков в мешочки, которые прятались на теле или под голову на ночь. Вот как описывает укрывание еды Шуховым Солженицын:
«Грамм двадцать не дотягивает», – решил Шухов и преломил пайку надвое. Одну половину за пазуху сунул, под телогрейку <…>. Другую половину, сэкономленную за завтраком, думал и съесть тут же, да наспех еда не еда, пройдет даром, без сытости. Потянулся сунуть полпайки в тумбочку <…> (СД 7).
Однако из страха перед ворами он решает спрятать сэкономленное в дырку в матрасе:
Расширил дырочку в матрасе и туда, в опилки, спрятал свои полпайки. Шапку с головы содрал, вытащил из нее иголочку с ниточкой (тоже запрятана глубоко <…>). Стежь, стежь, стежь – вот и дырочку за пайкой спрятанной прихватил (СД 7).
В романе «Без меры и конца» (Ohne Maß und Ende, 1963), вышедшем в один год с дебютом Солженицына, Бронская-Пампух изображает аналогичные ухищрения своей героини Нины:
Нина лежит на своем месте, пытаясь уснуть. Перед ней свисает на веревочке мешочек с остатками хлебной пайки. Должно хватить до вечера, но она не в силах отвести от него глаз. А вдруг украдут? <…> Она снимает его и хорошенько заворачивает в полотенце. Опять она нечаянно отломила кусочек от своего драгоценного достояния – и теперь он тает во рту, будто кусочек пирожного. Сунув сверток в меховую шапку, она прячет все это под Зинину большую подушку, которой ей разрешено пользоваться. <…> Когда она просыпается, в шапке зияет внушительная дыра. Крыса, которых тут полно, <…> прогрызла шапку, полотенце, мешочек и отъела от хлеба большой кусок (BP 319).
Лишение хлеба или сокращение пайки в карцере или изоляторе воспринимаются как тяжкая потеря, угроза жизни. За воровство хлеба коллектив барака наказывает, верша самосуд, нередко с летальным исходом. Мечты о хлебе – мечты о выживании. Поедание хлеба, подбирание крошек, таяние мякиша на языке составляют часто описываемое наслаждение: хлебный гедонизм.
Шаламов пишет о телесном удовлетворении после утоления голода. Описание момента, когда вкус душистого свежего хлеба раскрывается во рту, а язык, прежде чем хлеб будет проглочен, медленно размягчает и размельчает мякиш, описание перекатывания хлеба на языке указывают на возвращение способности получать удовольствие, создавая впечатление не только кратковременного избавления от голода, но и возвращения чувств. Наслаждение захватывает человека целиком. Хлеб заново пробуждает вкус, даря праздник ощущений. Восприятие вкуса означает восстановление одной из способностей цивилизованного человека. Чисто телесный аспект поедания хлеба вместе с тем знаменует собой нечто совершенно бесплотное. В авторском комментарии к рассказу «Шерри-бренди» о голодной смерти Осипа Мандельштама в пересыльном пункте во Владивостоке говорится:
Здесь [т. е. в этом рассказе. – Р. Л.] описана смерть поэта. Здесь автор пытался представить с помощью личного опыта, что мог думать и чувствовать Мандельштам, умирая – то великое равноправие хлебной пайки и высокой поэзии, великое равнодушие и спокойствие, которое дает смерть от голода, отличаясь от всех «хирургических» и «инфекционных» смертей (Ш V 150)[326].
При изображении всего связанного с едой пишущие также неизменно вспоминают о том, как другие (и они сами) вылизывали жестяные миски и подбирали хлебные крошки.
Похожую сцену изображает Солженицын – эти повторяющиеся описания складываются в своего рода жанровую картину:
Шухов доел кашу. Оттого, что он желудок свой раззявил сразу на две – от одной ему не стало сытно, как становилось всегда от овсянки. Шухов полез во внутренний карман, из тряпицы беленькой достал свой незамёрзлый полукруглый кусочек верхней корочки, ею стал бережно вытирать все остатки овсяной размазни со дна и разложистых боковин миски. Насобирав, он слизывал кашу с корочки языком и ещё собирал корочкою с эстолько. Наконец миска была чиста, как вымыта, разве чуть замутнена (СД 21).
В рассказе «Ночью» Шаламов, отождествляя себя с едоком, пишет:
Ужин кончился. Глебов неторопливо вылизал миску, тщательно сгреб со стола хлебные крошки в левую ладонь и, поднеся ее ко рту, бережно слизал крошки с ладони. Не глотая, он ощущал, как слюна во рту густо и жадно обволакивает крошечный комочек хлеба. Глебов не мог бы сказать, было ли это вкусно. Вкус – это что-то другое, слишком бедное по сравнению с этим страстным, самозабвенным ощущением, которое давала пища. Глебов не торопился глотать: хлеб сам таял во рту, и таял быстро (Ш I 53).