Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Упомяну и один из составленных «Мемориалом» тезисов о 1937‑м – годе террора:

В осмыслении Большого Террора и, шире, всего опыта советской истории нуждается не только Россия и не только страны, входившие в СССР или в состав «социалистического лагеря». В таком обсуждении нуждаются все страны и народы, все человечество, ибо события Большого Террора наложили отпечаток не только на советскую, но и на всемирную историю. ГУЛАГ, Колыма, Тридцать Седьмой – такие же символы XX века, как Освенцим и Хиросима[168].

Чистки включали в себя масштабные программы переселения, то есть принудительные депортации татар, немцев и других «загрязняющих» этнических групп, что вызвало прямо-таки захлестнувшие советское государство, приведшие его в движение массовые перемещения.

Исходящая от партийной верхушки истерия угрозы охватила политическую и обычную повседневную жизнь. Угроза не только извне, но и изнутри, из рядов партии, привела к развитию всеобъемлющего подозрения в шпионаже, государственной измене, подготовке свержения правительства и покушений. Это одинаково касалось и ничем не примечательных рядовых коммунистов, и видных партийных интеллигентов, верных линии партии идеологов. Распространяемые партией теории заговора, предполагавшие наличие вездесущих врагов, сопровождались требованием преследовать уклон и его первые признаки, а уклонистов арестовывать. Главной фигурой врага – воплощением уклона вообще – был Троцкий. Уклонистов следовало разоблачать, то есть выявлять впавших в ересь троцкизма. Опасность также исходила от всего, что представляло собой некую структуру, систему с определенной автономией, включая армию. Террор против офицеров Красной армии Баберовски уподобляет «кровавому опьянению»; жертвами пыток и расстрелов стали около 10 000 офицеров. Подобное саморазрушение в условиях противостояния с нацистской Германией остается загадкой, к которой обращается, в частности, Василий Гроссман в «Жизни и судьбе», где описывает несколько частных случаев. В глазах Сталина, пишет Баберовски, «любой коммунист <…> потенциально явля[л]ся „скрытым врагом“»[169]. Эта общая подозрительность привела к арестам видных испанских, польских, литовских, немецких и др. коммунистов первого поколения, приехавших в Советский Союз с конструктивными целями. Московская гостиница «Люкс» – место, где останавливались многие из них, включая Карла Штайнера, – постепенно пустела вследствие еженощных облав и увозов[170]. «Притворство», «личина», «маска» стали частыми словами в политическом и повседневном дискурсе. Высказывания такого типа приводит в «Крутом маршруте» Евгения Гинзбург: «Слышали? Петров-то оказался врагом народа! Подумать только – как ловко замаскировался!» (Г 44).

Потенциально маску носил всякий; лояльные партии высказывания были не менее подозрительны, чем сдержанная критика. Любого человека могли в любой момент разоблачить как врага народа. Метафора маски, личины заново появляется в ходе процессов 1950‑х, 1960‑х и 1970‑х годов. Налицо смешанное с удовольствием навязчивое желание изобличать других, особенно совершенно лояльных с виду, обвиняя их в тайных помыслах, недозволенных идеях. Речь об инквизиторском выявлении всего девиантного, диссидентского. «Маска внешне конформного поведения скрывает тайну внутреннего мира своего носителя»[171]. В этих условиях выискивания секретов и притворства широко распространилась социальная практика доноса[172].

В своих «Воспоминаниях»[173] Надежда Мандельштам настойчиво обращается к теме притворства и его взаимного характера: это и притворство стукачей и шпиков, которые прорывались в их квартиру со стихами Осипа Мандельштама на устах, и притворство, при помощи которого ее супруг и она сама пытались уберечься от ареста. Ставшая для них обыденностью жизнь с подосланными шпиками была постоянной игрой в прятки, все участники которой знали, что поставлено на карту. Для всех причастных этот пронизавший повседневную жизнь театр лицемерия означал, что на сцене выступают люди в масках разного цвета. «Замаскированные» шпионы выискивали неподобающие высказывания со стороны тех, кто скрывал свою подрывную натуру. Надежда Мандельштам пишет, что с конца 1920‑х годов они с мужем жили под постоянным надзором и в вечном страхе перед окончательной катастрофой. Случались и перерывы, передышки, когда власти проявляли к выдающемуся поэту некоторую терпимость. Потом поддержку снова прекращали, что вело к полному обнищанию. Когда риск ареста возрос, Мандельштамы решились бежать – то есть перемещаться с места на место, искать пристанища, скрывая свои личности, не называя своих имен, полагаясь на финансовую поддержку друзей (которые в свою очередь скрывали факт дружбы), – но в конце концов арест все-таки последовал. Случилось это в 1937 году. Поведанная Надеждой Мандельштам история о притворстве – и о разоблачении притворства тех, кто разоблачал их притворство, – не закончилась и со смертью Сталина. Надежда Мандельштам создает не только потрясающую биографию мужа, но и глубокую, проницательную интерпретацию сталинской эпохи, когда практики притворства становились самозащитой, а практики разоблачения искренне «верующих» как двурушников – частью социального взаимодействия.

Лидия Чуковская посвятила Большому террору повесть «Софья Петровна» (1939–1940) – первый (и единственный в своем роде) художественный текст об этих событиях. В тамиздате он был опубликован в 1965 году под названием «Опустелый дом», а в Советском Союзе вышел лишь в 1988 году[174].

На примере краха одной «правоверной» коммунистки эта повесть, как никакое другое произведение, показывает контекст чудовищного ослепления, в котором пребывало советское общество конца 1930‑х годов. Мастерство Чуковской в том, что она как аукториальный рассказчик проникает в духовно-нравственный кругозор простой советской гражданки, которая живет в коммунальной квартире, работает машинисткой и наблюдает за чудесным превращением своего сына из пионера в комсомольца, затем студента машиностроительного института и, наконец, преуспевающего молодого инженера. Как бы становясь на место этой все более встревоженной, растерянной женщины, Чуковская изображает, как у нее на работе, в машинописном бюро государственного издательства с машинистками, секретаршами и иерархией начальников, вдруг ни с того ни с сего распространяются подозрения. Все в одночасье меняется. Всеми уважаемого директора арестовывают. Ползут слухи о его предательских поступках, шпионаже, контрреволюционной деятельности; отныне «бывший директор Захаров» именуется «враг народа, злостный бандит, террорист, вредитель» (Ч 87). Кто бы мог подумать такое об этом человеке. «Но ведь и без причины ничего не бывает». Таков поддерживаемый Чуковской горизонт понимания героини, чья твердая вера отличает ее от циников. Очень точно показаны поведенческие реакции на так называемые чистки: смиренная вера в правильность происходящего, холодное дистанцирование от тех, кого это коснулось, или же проявляемая к ним простодушная жалость. Софья Петровна горячо сочувствует растерянной жене одного уважаемого ею врача, которого «увезли». Та на собственном опыте познает методы доносительства и безжалостные отказы, получаемые родными арестованных от ревностных сталинистов.

Лексика, которую будет цитировать Ефим Эткинд в отчете о том, что с ним самим случилось в 1974 году, в этом тексте Чуковской уже развита в полной мере. Чуковская изображает, как атмосфера постепенно начинает меняться. Героиня слышит о все новых арестах – то есть «разоблачениях»; например, ночью задержали одного инженера (политический фон, на который намекает здесь Чуковская, – первый из показательных процессов, так называемое Шахтинское дело 1928 года, когда 53 инженерам были предъявлены обвинения в контрреволюционных преступлениях). Комментируется это так: «<…> он оказался вредителем. А на вид такой приличный – и не узнаешь» (Ч 50). На работе у Софьи Петровны, в машинописном бюро государственного издательства тоже вдруг ни с того ни с сего распространяются подозрения. На примере этого бюрократического учреждения, представляющего систему по принципу pars pro toto, показана страшная угроза гнездящихся всюду подозрений, которые в любой момент могут привести к разоблачению доселе безупречного человека. Доносительство из страха самому стать жертвой, доносительство ради получения желанной должности свидетельствуют о моральном разложении. Софья Петровна наблюдает один такой случай – но ей все еще недостает «проницательности». Самая бездарная и вообще «малограмотна[я]» машинистка доносит на молодую, матерински опекаемую Софьей, «самую быстр[ую], самую грамотн[ую] и аккуратн[ую]», которая однажды допускает опечатку. Эту ошибку выставляют симптомом: происходит собрание – еще один «обычай», реализацию которого Чуковская изображает здесь на начальном этапе. На подобных собраниях обсуждается моральная несостоятельность людей, навлекших на себя тень подозрения. Все члены коллектива (в данном случае издательства) могут и должны высказаться о «подозреваемом». Для спасения собственной шкуры риторически вырабатывается – Чуковская показывает и это – язык безудержного осуждения, сочетающегося с изъявлением преданности Сталину. К ошибке, которую допустила обвиняемая образцовая машинистка, к тому же происходящая не из рабочего класса, присоединяется подлость: фальсификация опечатки. Эта машинистка, в остальном безукоризненная, напечатала ы вместо а в словосочетании «Красная Армия» – «Крысная» (что ничего не означает, просто ошибочно). Описку превращают в западню: ведь из «Крысной» получается «Крысиная», что расценивается как преступное поношение славной армии. Увольнение машинистки из бюро самоочевидно. Ее место достается некомпетентной стукачке. Доводы о неправильном истолковании ошибки не принимаются и не приветствуются.

вернуться

168

1937 год и современность // Интелрос. 2007. № 26. http://www.intelros.ru/readroom/index/26/1194-1937_god_i_sovremennost.html (дата обращения 04.03.2023).

вернуться

169

Баберовски. Красный террор. С. 164.

вернуться

170

Сцену задержания в «Люксе» и ситуацию допроса реконструирует на примере немецкой актрисы Каролы Неер Анна Хартман: Hartmann A. Deutsche Schriftsteller und Künstler im sowjetischen Exil // Carola Neher – gefeiert auf der Bühne, gestorben im Gulag / Hg. B. Nir-Vered, R. Müller, I. Scherbakowa, O. Reznikova. Berlin, 2016. S. 146–180.

вернуться

171

Riegel K.G. Öffentliche Schuldbekenntnisse im Marxismus-Leninismus. Die Moskauer Schauprozesse (1936–1938) // Selbstthematisierung und Selbstzeugnis: Bekenntnis und Geständnis / Hg. A. Hahn, V. Kapp. Frankfurt a. M., 1987. S. 136–148. S. 143. Впервые критика показательных процессов была высказана уже в 1937 году в отчете комиссии Дьюи (которая занималась прежде всего международной реабилитацией Троцкого): «<…> московские процессы проводились таким образом, что любой непредвзятый человек может убедиться: никаких попыток установить истину предпринято не было». И далее: «Поэтому мы считаем московские процессы сфабрикованными». Этот отчет был опубликован в виде 422-страничной книги под названием «Not Guilty» – «Невиновен».

вернуться

172

См. об этом: Baberowski J. Denunziation und Terror in der stalinistischen Sowjetunion // Denunziation und Justiz. Historische Dimensionen eines sozialen Phänomens / Hg. F. Ross. Tübingen, 2000. S. 165–198.

вернуться

173

Мандельштам Н. Я. Воспоминания // Мандельштам Н. Я. Собрание сочинений: В 2 т. Т. 1 / Ред.-сост. С. Василенко, П. Нерлер, Ю. Фрейдин. Екатеринбург, 2014. С. 79–582.

вернуться

174

В издательстве «Пять континентов» (1965). Издания на немецком языке: Tschukowskaja L. Ein leeres Haus / Übers. von E. Mathay. Zürich, 1967; переиздание: Sofja Petrowna / Übers. von E. Mathay. Zürich, 2003.

19
{"b":"947449","o":1}