— Поддержать бы его, — однажды обронила Ксеня, — разуверился в себе, пить начинает.
Колыбенко, переговорив с Богаткиным, пригласил Авилина на «Первомайку» начальником участка. Стал чаще заглядывать на «Гарный», помогать советами, но вскоре заметил, что друга тяготят его заботы, что Авилин расценивает его опеку как стремление продемонстрировать свое служебное превосходство. И Колыбенко перестал бывать у него на участке и дома. Последний месяц, кажется, вообще не встречались. И вот Авилин стоял перед ним, растерянный, беспомощный, нервно перебирая тонкими длинными пальцами. «И его, такого, любила Ксеня?!» — обожгла неожиданная мысль Колыбенко. Вспомнил, что и сюда, на «Первомайку», Валерий попал не без ее участия, и ревность, от которой он, думалось, избавился тогда, на студенческой свадьбе Авилина, больно царапнула его своими острыми, с зазубринами, когтями. Но Авилин был так беззащитен, что это внезапно пронизавшее Колыбенко чувство уступило место другому — чувству жалости, щемящей человеческой жалости, сменившейся горькой, как полынь, досадой, обидой за человека, которого знал больше половины своей сознательной жизни, с которым дружил.
— Возьмите себя в руки, — впервые на «вы» обратился Колыбенко к Авилину.
— Докладываю, — откашлялся тот, — все люди с западного крыла выведены.
— Когда вы были в «Восточной?»
— Точно не помню. Где-то в середине смены.
— Что делали забойщики?
— Ожидали меня.
— Зачем?
— Получил сообщение, что забой отклонился от оси, и приказал до моего прихода к работе не приступать.
— Какое указание дали?
— Выравнять разрез.
— Почему послали крепить опережение штрека? Зачем рисковали проходчиками?
Авилин опустил голову.
— Вы знакомы с порядком отработки выбросоопасных пластов и с распоряжением по этому вопросу технического директора производственного объединения?
Авилин не шелохнулся.
«Чего ты добиваешься от него? — осадил себя Колыбенко. — Разве ты не видишь, в каком он состоянии?» — И отпустил.
— Отдыхайте, Валерий Исаич. Потребуетесь — вызову.
Нажал на кнопку громкоговорящей связи:
— Глоткова ко мне.
Тот, как обычно, зашел с эскизом аварийного участка. Колыбенко придирчиво проверил его и обнаружил, что некоторые, уже выполненные, спасательные работы на эскизе Глоткова не показаны.
— Какую вы можете дать информацию другим, если сами недостаточно осведомлены? — строго спросил Колыбенко.
Глотков стушевался.
— Перенесите на свой эскиз состояние спасательных работ, зафиксированное на моем, — взглянув на Тригунова, поправился, — на нашем эскизе. Ознакомьтесь с записями в журналах. Возьмите экземпляр оперативного плана и доложите обстановку всем, кому положено. За сведениями на командный пункт обращайтесь каждые два часа.
Вслушиваясь в краткие, четкие распоряжения Колыбенко, Тригунов с удовольствием отметил его самообладание, командирскую струнку, умение сразу схватить существо дела, безотлагательно принять решение. «Славный командир может получиться», — сделал для себя вывод, зная, что с этой минуты желание перетянуть Колыбенко в горноспасательные части будет преследовать до тех пор, пока оно не исполнится.
Репьев тоже не сводил глаз с Колыбенко: биографические данные пострадавших могли потребоваться командиру отряда как для доклада начальнику горноспасательных частей области, который должен вот-вот подъехать, так и для докладной записки о ходе горноспасательных работ, представляемой в правительственную комиссию, и Репьев выжидал, когда освободятся нужные документы. Но у Колыбенко снова и снова находились дела более неотложные. И тогда Репьев попросил у него личные карточки. Вывел в оперативном журнале: «Сведения о пострадавших» — и начал переписывать те из них, которыми почти все интересуются: возраст, профессия, семейное положение, состав семьи, количество иждивенцев…
Пять карточек он уже возвратил Колыбенко, а когда взял шестую — от нее отлепилась фотография. Репьев хотел приклеить ее, взял в руки и… отшатнулся. «Это мне померещилось…» — беззвучно пробормотал он. А кто-то другой, дерзкий, беспощадный, как бы глумясь над ним, медленно, жестко твердил: «Нет, не померещилось. Так и есть. Ведь Марина пошла в ночную смену. Она это, она!»
Когда Тригунов и Колыбенко составляли оперативный план, они, перечисляя в общей его части пострадавших, безусловно, назвали и Манукову. Но бессонная ночь, тревога, до отказа забитый людьми кабинет, пропитанный табачным дымом воздух, телефонные звонки, громкие, с внезапными срывами разговоры, напряженная сосредоточенность, которой требовала оперативная документация, — вся эта непривычная обстановка, в какой оказался он впервые, так оглушила Репьева, что все, к прямым его обязанностям неотносящееся, как бы отталкивалось от него, не достигло его сознания. Не насторожился Репьев еще и потому, что работала Марина на участке вентиляции, а не на «Гарном». И откуда было знать ему, что на смену не выйдет горный мастер и начальнику вентиляции придется вместо него послать на «Гарный» свою помощницу?! Репьев еще раз взглянул на фотографию Марины и словно бы впал в оцепенение. Потом ощутил: нечем дышать, задыхается. Встал:
— Товарищ командир, разрешите отлучиться…
Тригунов корректировал график спасательных работ. Не отрываясь от него, молча кивнул головой. Но голос Репьева насторожил Тригунова, и Репьев почувствовал это. Чтобы рассеять настороженность командира отряда, он, стиснув зубы, вышел из кабинета неторопливой, твердой походкой.
Позже пытался припомнить: что чувствовал в те минуты? о чем думал? И ничего вспомнить не мог.
* * *
Сорвав с деревьев рассыпчатый, не успевший прирасти к веткам снег, ветер, раскружив его, вдруг замирал, словно любовался, как тот почти отвесно падает на землю. Снежинки, опускавшиеся на запавшие, неправдоподобно быстро обросшие щетиной щеки и заострившийся подбородок Репьева, таяли, обращались в капли. Зависнув на щетине, они твердели и становились дымчатым бисером. Снег набивался и в чуб, он как бы высвечивал его.
Холода Репьев не чувствовал. Как не замечал он сейчас и того, что из окон быткомбината давно уже наблюдают за ним. Память увела его в прошлое.
…Ночь. Степь. Строительная площадка. Освещенный двумя прожекторами проходческий копер. Около него — паренек. Это его третья трудовая ночь в роли сменного мастера. Стволовой — в машинном здании, коротает время с лебедчицей. Бригада — в стволе. Обуривает забой. Мастер ходит вокруг копра, ждет: вот-вот по высокочастотной связи сообщат проходчики, что бурение закончено, он вызовет запальщика и спустится заряжать шпуры. Но проходчики почему-то медлят. «Может, у них что незаладилось?» Мастер пробует связаться с ними — безрезультатно. Его охватывает беспокойство. Он направляется в машинное здание: посоветоваться со стволовым — человеком опытным, переведенным на поверхность временно, по болезни. Чтобы не месить грязь, идет по воздушной магистрали — шестидюймовой стальной трубе, подающей в ствол сжатый воздух. Труба входит в холмик перемешанной с углем породы. А тот холмик взялся жаром — самовозгорание. И труба раскалена. Докрасна. Мастер будто споткнулся: «В сжатом воздухе есть пары масел. Они сгорают, а угарный газ — туда, в забой… Так вот почему молчат проходчики!» Мастер бросается назад:
— Остановить компрессор! Вентиль закрыть!
Потом к резервной бадье и — стволовому:
— Спускай!
Вылезает на последнем полке — нет воздуха. Полуметровая труба, по которой от вентилятора он поступает, раздута до отказа, такая тугая, будто не из прорезиненной ткани она — из железа, а воздуха в стволе нет. «Что за диковина?!» — удивляется мастер. Спускается по подвесной лестнице, глядит — вот в чем дело! Конец трубы загнут вверх и пережат. Струя, видать, слишком сильной была, ее напор уменьшить решили да перестарались. А смрад в забое — не продохнешь. Проходчики — вповалку. Все. Мануков, бригадир, бормочет что-то невнятное. Троих мастер усаживает в бадью. На Манукова направляет вентиляционную трубу. Свежая струя бьет ему прямо в лицо. Сам, широко расставив ноги, становится на борт бадьи, дает сигнал: «Вира!»