Прежде чем поехать в лечебницу, я веду Кэт в магазин канцтоваров, расположенный в нескольких кварталах от гостиницы, и покупаю ей альбом для рисования c восковыми карандашами. Я уже усвоила, что с помощью рисунков она сообщает свои мысли и желания. В экипаже по дороге в лечебницу Кэт рисует малютку в пышном розовом платьице. Для девочки, которой нет еще и семи, она весьма недурно, даже великолепно, изображает грудного ребенка. Я знаю, что Кэт нарисовала Сару, даже уточнять не надо. Она по ней скучает. Да и я скучаю, как ни странно. И по малышке, и по Белинде. Мне не хватает общения с ней. Когда вернемся в город, я отправлю Белинде телеграмму, извещу, что я на некоторое время задержусь в Тусоне.
Но, честно говоря, я надеюсь, что буду оставаться здесь до бесконечности. Хоть я и скучаю по безмятежной красоте того места, где расположена «Лорелея», по уютному дому, что ждет меня вдали от разрушенного Сан-Франциско, по аромату свежего деревенского воздуха, но без Кэт все это не то. Я не хочу возвращаться в ту идиллию, если для этого мне придется расстаться с ней.
Мы прибываем в лечебницу. Ее обитатели только что пообедали, и теперь некоторые пациенты, в том числе Кэндис, во внутреннем дворике ожидают гостей. Сегодня Кэндис не столь бледна, на ее щеках играет слабый румянец. Похоже, приезд дочери добавил ей сил.
Мы встречаем маленького мальчика с мамой, навещающих старика, который, вероятно, приходится малышу дедушкой или дядей. Какое-то время дети просто рассматривают друг друга, а потом мальчик подходит к Кэт и предлагает поиграть с ним в солдатики. Мы уже пробыли с Кэндис почти час. Кэт успела показать ей рисунок с изображением Сары и теперь заинтересовалась игрушечной армией. Рэндольф — так зовут мальчика — на вид примерно того же возраста, что и Кэт. Он не спрашивает, почему Кэт не разговаривает. Она садится возле него в нескольких ярдах от нас, разглядывает миниатюрное войско, а я думаю, что, возможно, этот мальчик — младший ребенок в семье, и он рад, что ему в кои-то веки выпал шанс выговориться, раз ему столь сосредоточенно внимают.
Кэт со своего места нас не слышит, и мы с Кэндис наконец получаем возможность открыто обсудить сложившуюся ситуацию. Перво-наперво я благодарю ее за то, что она оплачивает нашу гостиницу, питание и поездки. Кэндис удивлена.
— Разумеется, я должна оплачивать ваши расходы, раз вы заботитесь о моей дочери, — отвечает она. — Кроме того, я буду платить вам почасовое жалованье.
Я не подаю виду, что эти слова глубоко задевают меня.
— Жалованье мне не нужно.
— Вздор. Вы оказываете мне услугу. И жалованье вам не помешает.
На этот довод я не отвечаю. Ни цента не возьму за свою любовь к Кэт. Но Кэндис об этом не сообщаю.
— Она… она говорила обо мне вчера вечером? Вообще что-нибудь говорила? — спрашивает Кэндис.
Я качаю головой.
— А она говорит о том, что случилось с Мартином? Спрашивает ли о нем? Не интересуется, почему от него нет известий?
В памяти возникает первая ночь в парке, когда мы с Кэт спали под луной и она спросила, где ее отец, а я ответила, что помогла ему уйти. С тех пор она ни разу о нем не упоминала.
— Она вообще мало говорит с того дня, когда приехала Белинда, — отвечаю я.
— Может, не помнит, что произошло.
— Может быть.
— А что ей сказать, если она снова заговорит и спросит, почему ее отец не возвращается домой?
В душе я свирепею при мысли о том, что через год, два или три Кэт может задать такой вопрос Кэндис, а не мне.
— Думаю, у вас будет время решить, что ей ответить, когда она спросит, — если спросит. Не надо взваливать на себя завтрашнее бремя, как говаривала моя бабушка.
— Да, пожалуй, вы правы.
Помолчав немного, Кэндис спрашивает:
— А какой была Кэт, когда вы жили с ней в Сан-Франциско? Она была счастлива? У нее были любимые игрушки? Друзья, с которыми она играла?
Я рассказываю Кэндис о прекрасном доме, который купил для нас Мартин, о нашей соседке Либби и ее сынишке. Рассказываю, как учила с Кэт буквы, как блестяще она складывает картинки-загадки, как здорово читает. Рассказываю о нашем садике, о наших цветах, о том, как мы с Мартином водили Кэт в цирк, как ходили вместе на берег океана собирать ракушки.
Я еще вчера поняла, что самой Кэндис трудно говорить подолгу. Потому, когда она просит рассказать об Ирландии, я целый час делюсь с ней своими самыми счастливыми воспоминаниями о радостных событиях, наполнявших мою жизнь до того, как она безвозвратно изменилась. Рассказываю, чтобы мы не сидели в тягостном молчании, а Кэндис заодно получше узнала меня, перестала воспринимать как совершенно чужого человека. Рассказываю о рыбацких судах, о свинцово-сером Ирландском море, о домике моей бабушки с занавесками, сшитыми из ее свадебного платья. Рассказываю, как помогала маме следить за малышами, игравшими на улице, пока их матери трудились с мужьями на причале. Рассказываю о своем отце: он хотел учиться в университете, а ему говорили, что он для этого недостаточно умен, да и денег на учебу нет, и потому отец решил стать образованным человеком самостоятельно. Завел тетрадку и, читая книги, отмечал незнакомые слова, выяснял их значение, записывал в свой словарик, а потом показывал и объяснял их мне, чтобы я тоже знала то, что знает он.
— Ваш отец вас любил, — замечает Кэндис с болью в голосе.
— Да, любил. Он был добрый, мягкий человек. В деревне все его любили. Он по-доброму относился к моим братьям, к маме. Он не был озлоблен и обижен из-за того, что стал кровельщиком, а не учителем, как мечтал. А меня он, должно быть, любил больше остальных, ведь я была самая младшая в семье, да к тому же еще и единственная дочка. — Я тихо смеюсь, и Кэндис тоже улыбается.
— Нелегко, наверное, было уехать от родителей в Америку, — предполагает она.
Я медлю в нерешительности. Если разговор и дальше пойдет в том же ключе, я загоню себя в угол.
— Мой отец умер, когда мне было шестнадцать лет, — не сразу отвечаю я. — Упал с крыши, ударился головой при падении. Умер через несколько дней, не приходя в сознание.
— Сочувствую.
Я молча киваю. От эмоций у меня комок в горле, словно ириска там застряла. Я сглатываю, пытаясь от него избавиться.
— Братья помогали вам с матерью? — спрашивает Кэндис.
— Старшие были уже женаты и жили отдельно. Моему брату Мейсону было девятнадцать, и он уже готовился уехать в Америку. Мама сказала, что не надо откладывать отъезд, ведь Мейсон так много работал и экономил, чтобы скопить денег на дорогу. И тогда мы остались с мамой вдвоем.
— И что было дальше?
— Конечно, трудно было без отца и его заработков. Два старших брата содержали собственные семьи. Думаю, их женам не нравилось, если они чем-то помогали нам. Тяжелое было время.
— А потом вы тоже уехали.
— Я… Да, уехала. Через несколько лет.
— Оставили мать одну?
Я снова чувствую, как стены сдвигаются вокруг меня, загоняя в угол, куда я забиваться не хочу.
— Она хотела, чтобы я уехала, — только и говорю в ответ.
Кэндис внимательно наблюдает за мной.
— Вы близки с вашей матушкой? Скучаете по ней?
Я вспоминаю, как плакала мама, помогая мне упаковывать саквояж, как совала мне в руку деньги, которые были для нее отнюдь не лишними, и у меня щемит сердце.
— Да. Очень скучаю.
— Я тоже скучаю по маме. Но вам повезло. Может быть, вы еще увидитесь с ней. А мне вот уже не доведется. Не доведется попросить у нее прощения.
Я смахиваю слезинку, улыбаясь Кэндис.
— Как вы думаете, я встречусь с ней, когда умру? Увижусь на небесах? — спрашивает она, пристально глядя на меня, словно и вправду считает, что я знаю ответ.
— Вряд ли Господь в райских кущах запрещает матерям видеться со своими детьми.
Кэндис откидывается на мягкую спинку шезлонга.
— Ну да. Только какой же это рай, если ты и там полон печали?
Кэт возвращается к нам и в нерешительности останавливается между шезлонгом матери и моим стулом. Кэндис поднимает руку.