Молочник останавливает телегу, поворачивается ко мне.
— Нет больше больницы!
Белинда, сидя рядом с ним на козлах, зажмуривается, корчится от боли.
— Прошу вас, отвезите нас туда, куда эвакуируют больных. — Я показываю в сторону эвакуируемых и прибывающих пострадавших.
— Я сделал что мог, — отвечает молочник. — Теперь я должен позаботиться о своей семье. Что мог, я сделал!
Толпы измазанных в крови людей приводят молочника в панику, и я понимаю, что уговаривать его бесполезно. Снимаю Кэт с телеги, беру в руки саквояжи. Молочник помогает Белинде сойти на землю, но это все, на что хватает его порядочности. Он тут же уезжает, еще до того, как я успеваю спросить у Белинды, в состоянии ли она идти вслед за больными, которые нетвердым шагом покидают развалины муниципалитета. Она слабо кивает.
Я наклоняюсь к Кэт.
— Детка, мы должны помочь Белинде. Ей без нас не справиться. И ребеночек тоже в нас нуждается. Сможешь понести свой саквояж, милая? А я помогу идти Белинде. Давай, одной рукой держись за мою юбку, а в другой неси саквояж, хорошо?
Кэт не отвечает, но забирает у меня свой саквояж. Вторую руку девочки я кладу на свою юбку, и она в нее вцепляется. Поднимаю с земли свой саквояж и одной рукой обхватываю за пояс Белинду. Мы идем очень медленно. Поравнявшись с медсестрой, которая помогает пожилому мужчине в больничном халате пробираться между кучами щебня, я спрашиваю, куда эвакуируют пациентов.
Она смотрит на меня, потом на Белинду и сочувственно качает головой.
— В Павильон механики. Это вон там, на той стороне улицы.
Она показывает на противоположную сторону широкого бульвара, где высится похожее на амбар огромное здание, в котором буквально вчера вечером проводился бал-маскарад с вручением призов. С виду оно не пострадало. Прошлым летом, в день рождения Кэт, мы водили ее туда на цирковое представление. Тогда я впервые увидела невероятное скопление народа в одном месте: вокруг арены было одиннадцать тысяч мест для зрителей. Этот павильон на бульваре был создан для зрелищ, но никак не для размещения больных. Но, очевидно, именно здесь Белинде придется рожать.
Мы переходим улицу в толпе нуждающихся в помощи. Пол павильона устелен матрасами, доставленными из больницы и близлежащих гостиниц. Недалеко от входа организуют операционную: мы видим операционные столы и подносы с острыми блестящими хирургическими инструментами. У входа медсестры бегло оценивают состояние пострадавших.
У Белинды нет кровоточащих ран, она не прижимает к себе сломанную руку, ее не несут на носилках, ноги целы. Она — жертва не землетрясения, а поразительно неудачного стечения обстоятельств.
— У нее схватки, вот-вот родит, — сообщаю я медсестре, когда та спрашивает, какая у Белинды травма.
— Ваш дом уцелел? Так возвращайтесь, пусть рожает дома, — заявляет она измученным ворчливым голосом.
— У нее схватки, вот-вот родит, — повторяю я. — На месяц раньше срока. Домой мы вернуться не можем, нет. Эта женщина вообще не из Сан-Франциско.
— Хорошо, хорошо. Попробую найти кого-то, кто ей поможет, — говорит медсестра смягчившимся тоном. Обернувшись, она подзывает санитара: — Отведите эту женщину туда, куда мы переводим пациентов из женской палаты.
Санитар, тощий мужчина в униформе, забрызганной высохшей кровью и грязью, кивает и жестом предлагает нам следовать за ним.
Схватки у Белинды повторяются.
— Больно! — стонет она, судорожно цепляясь за меня.
— Потерпи, — увещеваю я. Мне эта боль знакома. Я отгоняю воспоминания. Они из другой жизни, из другого времени.
Мы идем мимо работников, раскладывающих на полу дополнительные матрасы, мимо врачей, оказывающих помощь пострадавшим. Санитар подводит нас к месту, где несколько матрасов сгруппированы в виде отдельной палаты: четыре — с одной стороны, четыре — напротив. На них лежат разновозрастные женщины в больничных халатах. Они наблюдают за нами. Белинде выделяют матрас без постельного белья, без подушки. Занавески тоже нет.
На эту импровизированную постель я и укладываю скрюченную от боли бедолагу.
— Простыни и одеяла я найду. Где-нибудь.
— Рожает? — уточняет одна из женщин у меня за спиной. Я поворачиваюсь к ней. Женщине примерно столько же лет, сколько моей маме, только она очень бледная и худая.
— Да.
— Что там в городе? Ужас творится, да? — интересуется вторая женщина. У нее один глаз скрыт под толстой повязкой. — Нам ничего не рассказывают, всем некогда. Сами мы видели только то, что случилось со зданием муниципалитета.
— Да, — подтверждаю я, расстегивая лиф платья Белинды. — Ужас.
— Вы не знаете, что с Бил-стрит? Не сильно разрушена? — осведомляется женщина с рукой на перевязи.
— А Кинг-стрит? — спрашивает другая.
— Ничего не могу сказать. Простите. Я не знаю эти улицы.
— Это к югу от Мишн. Как обстановка к югу от Мишнстрит? — спрашивает первая женщина, ровесница моей мамы.
— Я ехала от Полк-стрит по Ларкин-стрит. Чем дальше мы продвигались на юг, тем больше встречали разрушений. — И добавляю, чувствуя, что обязана это сказать: — В нескольких районах возникли пожары.
Женщины молчат, обдумывая услышанное.
— Вот, берите. — Женщина с перевязанным глазом протягивает подушку. — Мне не нужно две.
— Возьмите мое покрывало, — предлагает другая женщина.
— И мое одеяло, — говорит еще одна. — Мне и без него тепло.
Меньше чем через минуту постель для Белинды готова. Она извивается от боли, но по крайней мере ее окружают женщины, оказавшие ей посильную помощь.
— Я не хочу умирать, — сквозь стиснутые зубы выдавливает Белинда. — Не хочу умирать.
— Белинда, ты не умрешь, — говорю я как можно более убедительным тоном. — Как только появится головка ребенка, я сразу приведу к тебе медсестру. Клянусь.
— Как больно!
— Знаю, потерпи.
Взгляд мой падает на Кэт. Та сидит у матраса на полу и во все глаза смотрит на Белинду.
Я быстро подсаживаюсь к ней.
— Дети рождаются в муках, милая. Так уж заведено. Я так появилась на свет, и ты, и Белинда. Все, кто есть в этом павильоне. Понимаешь?
Она едва заметно кивает.
Но я знаю, что схватки усилятся. Надо бы увести куда-нибудь Кэт, чтобы она не видела, каких неимоверных трудов стоит женщине стать матерью.
Предлагаю ей прилечь на краешке матраса в ногах Белинды и поспать. Она послушно ложится, но глаза не закрывает. О чем она думает? О собственной матери, которая, оказывается, не умерла? Об отце, лежавшем в неестественной позе у подножия лестницы, когда она видела его последний раз? О ребенке, для которого она станет сестрой?
Трудно сказать.
Может, она вообще ни о чем не думает.
Весь следующий час суета вокруг нас продолжается. Приносят новые матрасы, новых пострадавших. Приносят трупы. В павильоне устроили не только больницу, но и морг. Всякий раз, когда открываются двери, с улицы проникает слабый запах дыма.
В начале девятого утра — новый толчок. Все, кто есть в павильоне, разом охают. Женщины начинают голосить, и даже кое-кто из мужчин вскрикивает. Белинда смотрит на меня в полнейшем смятении. Меня, словно стрела, пронзает страх — за нее, за всех нас. Многие из тех, кто способен ходить, вскакивают с матрасов и бегут к дверям, но полицейские, дежурящие у входа, их не выпускают. Впрочем, зря они сорвались. Тряска не усиливается и длится недолго. Кто-то неподалеку от нашей «палаты» замечает, что это лишь слабый повторный толчок.
Все возвращаются на свои места. В больницу поступают новые пострадавшие: мужчины и женщины с переломанными костями, маленькие дети с ожогами и кровоточащими ранами, которых несут на руках их матери. Отовсюду доносятся плач и стоны — спутники бед и несчастий, и я не могу оградить от них Кэт. Я пою ей песни, пытаясь заглушить крики. Но стенания и вопли в песнях не тонут.
Проходит еще час, у Белинды начинаются непосредственно роды. Возможно, потому, что ребенок восьмимесячный, или потому, что в ее водах была кровь, процесс родов идет, кажется, быстрее, чем обычно. Я оглядываюсь по сторонам, пытаясь найти медсестру или врача, которых можно позвать на помощь, но таковых не вижу, а Белинда уже кричит, что рожает.