— Потом кто-то осторожно открыл мою дверь, — Маня продолжила прерванный рассказ, — я повернулась, думая, что теперь моя очередь. Едва брезжил рассвет, как я тогда думала, — последний в моей жизни и в Колиной. Хотя Коля не дожил до рассвета.
— И что?
— Это был начальник тюрьмы. Не знаю, как я поняла, что он пришел с места казни. От него словно пахло… смертью. Так мы стояли друг против друга долго… минут пять. Потом он повернулся и вышел.
— И что? — опять спросила Саня.
— Я легла на постель. Не спала, конечно, лежала с открытыми глазами. И когда часы во дворе пробили десять, явился ко мне какой-то чиновник и сообщил, что смертную казнь заменили каторгой. Ну, вы знаете, что это значит. «Дарована жизнь!» Дарована!
Маня нервно усмехнулась. Сейчас она была на себя не похожа Куда девалась веселая порывистая девушка, искренняя и смешливая? Эта Маня выглядела устало, будто повзрослела сразу на десять лет.
— Он уже давно ушел, а я все лежала неподвижно на койке, пытаясь осмыслить то, что мне сказали. Но знаете, как странно. — Манины губы искривились в горькой усмешке. — Во мне после смерти Коли образовалась внезапная пустота. В душе я ничего не ощущала. Словно… словно оборвалась нить моей внутренней жизни и я тщетно пытаюсь связать концы…
— Ты любила его?
— Не знаю… Но уверена— это могло бы стать любовью. Мы могли бы жить долго и счастливо и умереть в один день… Но — не судьба.
Они опять помолчали, думая о Манином рассказе, о собственных судьбах… Невеселое это было молчание.
Вдруг Маруся словно очнулась.
— Каждый сам выбирает себе судьбу, — жестко, даже слишком жестко сказала она. — И, раз выбрав, нужно уметь не жалеть о своем выборе. Все-таки любовь к людям значит гораздо больше, чем любовь между мужчиной и женщиной. Нужно любить без эгоизма, отдавать всю себя ради высокой цели. Ради борьбы за свободу и счастье. Это — высший вид любви. А все другое уж как получится.
Сейчас она говорила так, как говорила на митингах. Потом встала, как бы заканчивая разговор. Но Сане почему-то показалось, что последняя тирада была скорее обращена Марусей не к Мане, а к самой себе. Не ее, а себя убеждала она в правильности выбора. Не ее, а себя убеждала отказаться от мужской любви. И в который уже раз Саня поразилась: какая, вероятно, жестокая внутренняя борьба кипит за этим твердокаменно-невозмутимым фасадом несгибаемой революционерки!
— Конечно, — поддержала Спиридонову Маня Школьник, тоже поднимаясь на ноги. — Конечно, так.
То ли под воздействием последних Марусиных слов, то ли под воздействием авторитета Спиридоновой Маня немного успокоилась.
Саня тоже неуверенно кивнула, не решаясь спорить, а про себя подумала; что не за революционные идеалы, а за встречу с Карлом готова отдать все что угодно. Подумала — и тут же, скорее по привычке, устыдилась своего малодушия.
В Акатуе, однако, Спиридонова, Измайлович и другие пассажирки «царского поезда» пробыли недолго. В феврале 1907 года начальник каторги Метус телеграфировал начальнику Акатуйской тюрьмы Зубковскому, что «политические женщины» должны быть немедленно переведены в Мальцевскую тюрьму.
Метус был специально послан в Нерчинскую каторгу с заданием «дисциплинировать» политкаторжан и старался на этом поприще как мог. Установленный им режим был невыносим. За малейшую провинность заключенных били, сажали в карцер на целую неделю и заковывали в кандалы. До Метуса политических не подвергали телесным наказаниям, он первый стал применять к ним розги.
Но Метус не учел, с кем имеет дело. Социалисты — революционеры отнюдь не собирались спускать начальнику каторги его «нововведений». По приговору партии эсеров Метус был убит в Чите, и толпа укрыла стрелявшую от полиции.
Из воспоминаний Марии Школьник:
…Мы пробыли в дороге несколько дней, останавливаясь на ночь в отвратительных дырах, называемых сибирскими этапами. Наконец мы добрались до Мальцевской тюрьмы.
Старая Мальцевская тюрьма была переполнена уголовными женщинами. Всех шестерых нас поместили в одну камеру. В камере было два окна, из которых мы могли видеть каменную стену.
Холод, сырость нашей камеры и пища, состоявшая из черного хлеба, «баланды» и чая без сахара, еще сильнее расстроили наше здоровье. Лидия Езерская совершенно заболела. При тюрьме не было больницы, и мы уговорили начальника вызвать врача из Горного Зерентуя. Доктор приехал.
— Что я могу сделать? — сказал он. — Все зависит от начальника каторги Метуса. Вызовите его и попросите перевести больных в одиночные камеры. Они теплее и суше.
Мы немедленно послали заявление Метусу, который жил в Горном Зерентуе. Недели через две он приехал. Войдя к нам в камеру, он не поздоровался и стоял, не глядя на нас. В ответ на нашу просьбу перевести больных в одиночки он грубым тоном буркнул что-то и вышел. После этого мы никогда больше не вызывали его.
Время в мальцевской тюрьме тянулось медленно. Дни, месяцы и годы протекали в тяжелом однообразии. Сначала нас было только шесть политических, но постепенно это число увеличилось вновь прибывавшими с разных концов России, и скоро нас стало много. Прибытие новых каторжанок было единственным событием, нарушавшим монотонность нашей жизни. Но новости, которые они приносили, и их собственное настроение скоро блекли в атмосфере тюрьмы, и они, в свою очередь, начинали ждать прибытия новых, которые могли бы оживить их умирающие надежды.
Те, которые были осуждены на определенный срок, считали дни и месяцы. Они знали, что, если только они вынесут эту жизнь, дождутся окончания срока каторги, они увидят луч свободы — если можно назвать свободой жизнь в отдаленном уголке Сибири.
Вера в скорое освобождение России постепенно уничтожалась тягостными сомнениями, наполнявшими наши души. Бродила ли я бесцельно по нашему тюремному двору на прогулке, или ворочалась долгие ночи без сна на своей жесткой постели, эти мысли мучили меня беспрестанно.
Но каково бы ни было наше положение, положение уголовных каторжанок было еще хуже. Сибирская администрация боялась до некоторой степени делать с политическими то, что она делала с несчастными уголовными женщинами. Напротив тюремной стены стоял барак, где жили уголовные вольно-командки, отбывшие тюремный срок. Одна половина этого барака была занята солдатами, которые, следуя примеру своего начальства, совершали всяческие насилия над беззащитными женщинами. В течение последнего года моего пребывания там две женщины умерли почти одновременно вследствие такого обращения с ними. Бывали случаи, когда женщин убивали, если они сопротивлялись. Одна татарка, имевшая двухлетнего ребенка, была задушена в первую же ночь по ее выходе из тюрьмы.
Я не знаю ни одного случая, когда администрация или солдаты были бы наказаны за эти преступления. Мы доносили о таких случаях губернатору, но он ни разу не назначил следствия, и я уверена, что наши жалобы не шли дальше тюремной канцелярии. Эти ужасы страшно мучили нас, и мы всегда жили под их впечатлением.
Самое тягостное время для нас было, когда высшее начальство приезжало осматривать нашу каторгу. Эти посещения не приносили нам ничего хорошего; чтобы показать, что в тюрьме проводится строгая дисциплина, мы должны были одевать к приезду начальства кандалы, прятать книги и т. д. Единственное преимущество для нас от этих визитов было то, что за несколько дней до их приезда наша пища обычно улучшалась, так как в это время местная администрация боялась присваивать деньги, которые отпускались на содержание тюрьмы. Обкрадывание заключенных в сибирских тюрьмах было традицией и практиковалось в большой мере. Начальник Мальцевской тюрьмы Покровский продавал не только полотно и одежду, предназначавшиеся для заключенных, но даже пищевые продукты и дрова. Для ремонта тюрьмы присылались значительные суммы, но мы продолжали мерзнуть, так как начальство предпочитало прикарманивать эти деньги, вместо того, чтобы производить ремонт.
Было одно только светлое пятно на мрачном фоне нашей безрадостной жизни, это — горячее дружеское чувство, которое мы питали друг к другу. Это чувство поддерживало нас в часы горьких испытаний.