Калманович хотел что-то сказать, но Лазарь Моисеевич не дал ему и рта раскрыть:
— Здесь же обсуждается не вопрос о вашей деятельности, о недостатках этой деятельности. — Очки Кагановича ехидно блеснули. — А о вредительстве, которое у вас было, вы ни одного факта не приводите и ставите себя в неловкое положение.
Бак понял, что наркому совхозов нужно срочно оправдываться. Его собрались расчихвостить, что называется, по полной программе.
— Вы поставили сейчас этот вопрос, — в голосе Калмановича слышалось некоторое напряжение, — а товарищ Ежов в своей речи спрашивал, почему не выходят и не говорят о программе по ликвидации последствий вредительства. Я с этого и начал.
Из зала посыпались раздраженные реплики:
— Неверно! Не с того!
Каганович немедленно отреагировал на поддержку зала:
— Ловко вы тут играете. Товарищ Ежов ставил вопрос о вредительстве!
— Я сказал, что в конце буду говорить о своей плохой работе по линии кадров, — пояснил Калманович.
И опять Каганович поддел его:
— Почему в конце? Это же главный вопрос!
Бедняге Калмановичу явно приходилось туго. Он повернулся лицом к президиуму и вдруг выпалил:
— Раскрыл ли я хоть одного вредителя? Ни одного!
В зале послышался сдержанный смех. Шкирятов с места примирительно сказал:
— Потому что ты не знал.
Калманович схватился за его слова, как утопающий за соломинку:
— Потому что я не предполагал, что может быть это вредительство. Я считал, что это плохая работа. Вот в чем моя вина, вот в чем моя ошибка. Вот сидел Кудряшов, проваливал Бийский совхоз, он старый директор. Мы сняли его, но перевели в другой совхоз. Это наша ошибка, мы не разобрались в нем как следует.
— Расскажите, в чем конкретно выразилось вредительство Кудряшова и какие уроки вы извлекли из его вредительства, — опять вмешался Лазарь Моисеевич.
Калманович почувствовал себя немного увереннее:
— Я должен сказать, что уроки вредительства отдельных директоров совхозов показали, что вредители действовали главным образом на увеличение падежа скота. Об этом говорил и товарищ Ежов. Он приводил факты вредительского кормления свиней негашеной известью. Нам нужно взяться за главное — за кадры в совхозах. Кадры здесь будут решать вопрос…
Каганович заметил с усмешкой:
— У вас в ремонтных мастерских, где ремонтируются комбайны и тракторы, очень много эсеров, меньшевиков и троцкистов.
И опять Калманович был вынужден отбиваться:
— Наши ремонтные мастерские резко изменились в своем лице за последнее время… — Он старался говорить убедительно, но голос не повиновался. Откашлявшись, продолжил: — В них сейчас осталось очень незначительное количество людей, которые проверялись за последнее время. Наши политотделы в этом отношении проделали большую работу, проверили много людей, но, может быть, еще не доделали эту работу до конца. Порядка в работе нашего наркомата еще нет…
На последней фразе голос Калмановича опять сел, и Баку даже стало жаль беднягу, и не удержится, — невольно подумал он. — Ох не удержится…»
Этот Пленум, известный как февральско-мартовский, — один из самых трагических пленумов ЦК сталинской партии. Даже начался он трагически: за пять дней до его открытия — открылся он 23 февраля — скоропостижно скончался (покончил с собой) Серго Орджоникидзе. Во всех газетах — медицинское заключение о его смерти и странная фраза: «банда шпионов и убийц, троцкистов-бухаринцев, своим предательством и изменой ускорила смерть товарища Серго». Осуждение Троцкого уже состоялось. процесс над Бухариным был не за горами. Их имена теперь сводили вместе: имена тех, кто вместе с Лениным делал «великую революцию», отныне — имена «врагов народа».
К 1937 году страну уже охватила истерия, умело провоцируемая правительством и лично товарищем Сталиным. Вредительство видели во всем и везде. И февральско-мартовский Пленум на самом деле был посвящен отнюдь не вопросам предстоящих выборов, а поиску пресловутых врагов и борьбе с врагами.
В той же «Правде» приводились слова Сталина из заключительного выступления на Пленуме: «Теперь, я думаю, ясно для всех, что нынешние вредители и диверсанты, каким бы флагом они ни маскировались, троцкистским или бухаринским, давно уже перестали быть политическим течением в рабочем движении, что они превратились в беспринципную и безыдейную банду профессиональных вредителей, диверсантов, шпионов, убийц. Понятно, что этих господ придется громить и корчевать беспощадно, как врагов рабочего класса и как изменников Родины…»
КРУГ ЗАМЫКАЕТСЯ
Из воспоминаний Ирины Каховской:
Допросы начались в первую же ночь. Весь нижний этаж огромного одиночного корпуса был приспособлен для производства следствия. Из-за дверей одиночек доносились крики и возмущенные голоса допрашиваемых. В начале следователи нащупывали почву, знакомились со спецификой арестованных, угрозами, ласками, обещаниями, загадочными намеками пытаясь смутить, утомить, обезволить и запугать человека, наглухо изолированного от товарищей. Каждый из заключенных видел только следователя и мог опираться только на самого себя, свою совесть, честность, твердость, революционную сознательность. Поддержки извне не могло быть, не было способа спастись от провокации, твоим именем могли как угодно злоупотребить, показать твои сфальсифицированные показания другим обвиняемым, чтобы разложить их стойкость и вселить недоверие к близким друзьям…
Но попытки развратить арестованных длились не более двух недель. Материал оказался неподатливым. Клеветать никто не хотел, и характер допросов резко изменился. От психологического перешли к физическому воздействию. Начались окрики, оскорбления, дикие угрозы применить такие меры, против которых никто не мог устоять. Стулья, на которых сидели допрашиваемые, были сменены табуретками, настолько высокими, что ноги не доставали до пола и начиналась сильнейшая боль в бедрах, потом унесли табуретки и допрашиваемый стоял, стоял по многу часов. Теперь уже из всех одиночек неслись вопли: палачи! жандармы! убийцы! садисты! Неистовая ругань следователей, удары, звуки падения тел…
Методике допросов в НКВД к тому времени была уже хорошо отработана. Подсудимого подвергали «конвейеру» — продолжавшемуся ряд суток непрерывному допросу. Следователи работали в три смены, сменяясь каждые восемь часов. Подследственный же не должен был ни спать, ни есть. При необходимости или при желании следователи своих «подопечных» били и морили жаждой. Это действовало почти безотказно: на какие-то сутки человек все же «ломался» и подписывал любой протокол. Однако на этом мучения подследственного, как правило, не кончались. Следователи тоже знали, что продолжение следует: жертва прошла только первый круг ада.
Отоспавшись и немного придя в себя, узник, как и ожидалось, пытался отказаться от самоубийственных показаний. Тогда он вновь и вновь подвергался «конвейеру», пока не начинал уже сознательно стремиться к любому приговору, лишь бы прекратить невыносимые истязания.
«Конвейер» обычно использовался для того, чтобы приготовить подсудимых для выступлений на «показательных» процессах. Очень удобно: никаких следов истязаний на теле жертвы, никаких синяков, опухолей и кровоподтеков, ни намека на насилие. И следователь может сказать, что, вот, мол, видите — показания исключительно добровольные, их не выбивали вместе с зубами.
А если подсудимый и на процессе вел себя как должно, то получал за это бесценное вознаграждение: до самой казни он мог беспрепятственно спать.
Однако если подсудимого предъявлять публике не требовалось, то помимо «конвейера» к нему применяли и другие меры. О пытках, широко распространенных в НКВД, написано уже немало. Но пытки были не только физическими. Часто на глазах у подсудимого начинали мучить его близких…
Одним из арестованных по уфимскому делу был некто Маковский — типичный обыватель, высланный в Уфу за контрреволюционные анекдоты. Однако в ссылке он устроился не так уж и плохо: электромонтером на макаронной фабрике. И непыльно, и к продуктам близко. Работал, правда, добросовестно и рьяно, от сверхурочных никогда не отказывался. Брать сверхурочные, считал Маковский, выгодно вдвойне. И у начальства на отличном счету, и деньги за аккордные работы платят приличные, можно квартиру хорошо обставить и создать приличные условия для детей. Жену и детей своих он очень любил.