Странная сказка
А тогда – ну когда Иерусалим скособочило, – мы с лужей продолжали пялиться друг на друга. Лужа сначала промочила мне ноги – я еще подумал, что не дай бог заболею; потом поднялась где-то до ватерлинии меня; затем заполнила меня до краев; впитала меня в себя; и я плыл внутри себя, теряя разум и силы. Плыл долго. Очень долго. То брассом, то по-собачьи. Ложился на спину, отдыхал и снова плыл. А потом, когда сил не осталось, – просто лежал на спине. Мимо меня – прямо внутри меня – проплывали мысли, смыслы и вещи. Смыслы – не имели никакого смысла. Какие-то невозможно было уловить – они слишком быстрые, и у меня не получалось подумать их как следует. А вот вещи – их я успевал рассмотреть: жетон на метро, ручка Parker перьевая, не знаю, с золотым пером или нет, – она в колпачке мимо меня проплыла; толстая книжка, вернее, то, что, наверное, было когда-то толстой книжкой, а сейчас рассыпалось на отдельные листы, и эти отдельные листы проплывали мимо меня, иногда мне удавалось прочитать случайные фразы на этих листах, которые, наверное, когда-то были толстой книжкой: любовь – хорошая причина, чтобы все испортить; Бога надо искать, даже если точно знаешь, что его нет; все умерли, и только Цой жив, потому что вовремя умер; вслед за листами, которые были когда-то, наверное, толстой книжкой, проплыла картина «Крик» Мунка – кажется, подлинник, а может, просто очень хорошая копия, не знаю точно; гиря – такая же, как я когда-то нашел на помойке и притащил домой, может, даже это та самая гиря была, не знаю. А еще – бумажный кораблик. Из газеты со странным названием «Газета». И дата там была странная. Ну это тогда я подумал, что странная. Сейчас знаю, что это завтрашняя газета. Там, видимо, мой некролог будет. Ну потому что сегодня меня убьют. А когда я эту газету за 8 мая первый раз увидел – она на ящике лежала. Из-под предположительного портвейна. А на газете лежал револьвер. А ты и твой второй в русскую рулетку играли. И БГ пел. А ты еще и меня играть с вами заставил, хотя твой второй против был. Ну да я рассказывал уже.
Я попытался поймать этот кораблик, но не сумел. А еще телефонная трубка мимо проплыла. Такая черная, вырванная с корнем из телефонного автомата. В ней жил Дашин голос. Я про трубку. Я слышал ее слова, хотя она молчала. Все это вообще было какое-то немое и черно-белое. И я тоже был какой-то немой и черно-белый. А потом вдруг внутри меня зажегся красный свет.
Но это был не просто красный свет. Вот 21 декабря 1925 года в Большом театре торжественное заседание было. И там впервые эйзенштейновский «Броненосец “Потемкин”» показали. Немой и черно-белый, как я в том скособоченном мире. Хотя меня в двадцать пятом году еще не было, конечно. Так вот, у Сергея Эйзенштейна над этим немым и черно-белым «Броненосцем “Потемкиным”» поднимают красный флаг. Все сто восемь кадров флага в фильме были вручную выкрашены красными чернилами. Ну и весь Большой театр охренел, конечно. Такого не просто никогда раньше не было. Тогда такого и быть не могло. Но было. Вот такой же красный свет зажегся внутри меня. Где-то в районе сердца, а может – вместо.
Оказывается, тот самый светофор Иуды, который регулировал ничего посреди ничего и в который мы втемяшились в машине с Ильей и Майей, а потом еще раз втемяшились, но уже с Моцартом, так вот – эта ржавая железяка внутри меня переключилась на красный. Где-то в районе сердца, а может – вместо. Это потому, что Дашин голос оборвался и стал тонуть. Где-то внутри меня. А я следом нырнул – ну чтобы спасти. И тогда внутри меня красный цвет зажегся – мол, нельзя.
Ну и я охренел, конечно, – как Большой театр в 1925 году. Красный во мне горел вечность. Ну почти. Если уж быть точным – то как бы полчаса Иоанна Богослова. Я не знаю, сколько кадров в этом как бы получасе и кто покрасил светофор красными чернилами внутри меня – в районе сердца, а может, вместо, – но это меня спасло. Иначе бы я наверняка утонул. И внутри себя утонул бы, и в луже. Той, что раньше всегда лежала на Дорот Ришоним, 5, а сейчас перебралась на Дорот Ришоним, 7.
А так – я вынырнул на поверхность и огляделся. Мир был по-прежнему скособочен. Ветер несчастий носился над лужей, а стрелки часов на колокольне Сан-Сальвадор отсчитывали время, хотя времени уже не было. Вернее, времени еще не было, или уже еще не было, или еще как-то не было; может, вообще не было, а может, снова не было; тут важно, что не было; но и это важное – было не важно, совершенно не важно: я умею обходиться без времени, мое тело научилось само определять время, мое тело курит каждые как бы полчаса, и если хочется курить – значит, телу недодали любви; и солнца на небе нет, а курить очень хочется, и мне кажется, что солнце – не больше чем сон; я прикуриваю сигарету и тут обнаруживаю, что руки, которая держит только что прикуренную сигарету, нет. Прикасаюсь другой рукой к своему лицу – его тоже нет. И лица нет, и руки. И той, что держит сигарету, и той, что я прикасаюсь к своему лицу. И меня нет. Вообще ничего нет. Земля безвидна и пуста, и тьма над бездною, и дух Божий носился над водой. Ну как дух – ветер несчастий. Это когда теплый снег и мусорный ветер одновременно. И не над водой это все носилось, а над лужей. Той, что всегда лежала на Дорот Ришоним, 5, а сейчас переползла к седьмому дому. А вместо красного цвета желтым горела луна. Странное дело. Странная сказка. Сказка с несчастливым концом. Конец – через два часа и девятнадцать минут. И тогда выйдет газета. Та, из которой кораблик был сделан. Та, что на ящике лежала из-под предположительно портвейна. Та, где мой некролог будет. Ну или не будет. Неважно. Важно, что меня не будет. Через два часа и девятнадцать минут.
Пока «это» не начнет происходить с вами – нет никакого смысла «это» обсуждать
А тогда – мир все больше и больше скособочивался, а странности в скособоченном мире и не думали заканчиваться. В скособоченном мире внезапно появился ты. И твой второй. Твой второй закурил, а ты неспешно разулся и попробовал лужу ногой, как море. Ну или наоборот: ты закурил, а твой второй неспешно снял кеды, носки и попробовал лужу ногой, как море. А потом кто-то из вас постоял секунду, словно собираясь с духом, но нырнуть так и не решился и снова обулся. Кеды, кстати, у тебя неплохие – конверсы. Ну или у твоего второго. А тот, который не разувался, – он все время курил. Кажется, Parliament Aqva. Или Platinum.
– Что… что тут такое происходит? – спросил я вас.
Вы переглянулись.
– Я бы мог рассказать, что происходит, но боюсь, вы меня не поймете, – почему-то на «вы» обратился ко мне ты. Ну или твой второй, но все равно непонятно, почему на «вы».
А другой затушил сигарету и добавил:
– Пока это не начнет происходить с вами – нет никакого смысла это обсуждать. – Ну или это был ты. Не знаю. И вы оба куда-то пошли.
Ну пошли – это не совсем то слово. Вы начали переставать быть. Не знаю, как объяснить. Вот только что вы были тут, и твой второй (ну или ты, кто вас разберет) сказал, что пока «это» не начнет происходить со мной – нет никакого смысла «это» обсуждать. А потом вы стали начинать не быть. Именно начинать, а не сразу не быть. А про то, что именно должно начать происходить, – ни ты, ни твой второй не сказали. Вместо этого вы стали начинать не быть. А потом вы как бы вынырнули обратно в быть, и один из вас сказал: «Это не безумие». А другой добавил: «Это другое. Похоже на безумие, но совсем другое». И тут вы перестали быть окончательно. Временно. Окончательно, но временно перестали быть. Ну или временно, но окончательно стали не быть.
А потом «это» начало происходить. Со мной. Как ты и предупреждал. Ну или как твой второй предупреждал. Неважно. Важно, что «это» начало происходить. Непонятно как я оказался в бабушкиной квартире на Соколе. Играл Моцарт. Соната № 11, часть третья, Rondo alla turca. На пятаке пластинки крутилась надпись: «Мособлсовнархоз РСФСР. Турецкий марш». Та самая бабушкина пластинка на ветхозаветные семьдесят восемь оборотов, что я поставил Даше, когда уходил за запчастями для самого лучшего торта в мире. Я, кстати, тогда все купил. И сейчас это все лежало в пакете, пакет был в моей руке, а я был в бабушкиной квартире, где звучал Моцарт. Соната № 11, часть третья, Мособлсовнархоз РСФСР. Пакет, кстати, был тяжелым. Первые такты марша я держал его в левой руке, потом переложил в правую. В пакете тяжело звякнуло. В голове тоже.