Харрисон Форд, которого не было
А чем больше ты всматриваешься в Антониони – тем больше он всматривается в тебя. Поэтому ко мне Харрисон Форд подошел. В робе работника аэропорта. Ну того аэропорта, откуда Марк самолет угнал. Чтобы улететь с Земли – так он говорил. А Форд – он же тоже снимался в «Забриски-пойнт». Только его там нет. Антониони его вырезал. Поэтому Харрисон шел ко мне под песенку L America – ту, которую Doors написали специально для «Забриски-пойнт» и которую Антониони тоже выкинул.
А Харрисон Форд после этого решил бросить кино и стать плотником. Как Марк из «Забриски-пойнт» до «Забриски-пойнт». Ну или как Иосиф, обрученный муж Пресвятой Богородицы, – вообще до всего или почти до всего. Но дело не в плотниках. Хотя не знаю. Я в плотниках не очень разбираюсь. В общем, Харрисон Форд из «Забриски-пойнт», которого там не было, подошел ко мне под L America из «Забриски-пойнт», которой там тоже не было, и спросил, кивая на обрыв: «Готов?» Doors замолчали, а я кивнул. Видимо, не очень уверенно кивнул, и вырезанный из «Забриски-пойнт» Харрисон Форд, почему-то шмыгая носом, уточнил: «Готов умереть?» А я – ну у меня в жизни ничего не осталось, кроме чайника, – я и ответил словами Марка из «Забриски-пойнт»: «Я готов умереть, но только не от скуки!» И попытался ухмыльнуться, как Марк. Той самой ухмылкой парня, готового не только умереть – готового вообще ко всему. Причем еще вчера. Или даже позавчера. Вряд ли у меня получилось так, как у Марка. Может, потому, что я не плотник. Ну или потому, что я не был готов ко всему. А Харрисон это понял. Ну что я не готов. И решил меня подготовить. Он рассказал мне, как все было. Ну тогда, когда еще ничего не было.
Получилось такое Бытие от Харрисона Форда, которого не было. Вернее, Бытие от Харрисона Форда, который был, но его вырезали.
– Короче, – начал Форд, – в начале не было ничего. И над этим ничего витал Божий дух, собираясь с духом, чтобы создать все.
Я бы не поверил в эту чушь, но когда эта чушь рассказывается Харрисоном Фордом – ей веришь. Поверьте мне на слово.
– Но прежде Бог решил сфоткать это ничего. На память. Ну чтобы потом хвастаться – мол, вот так было, когда ничего не было, а вот так – стало.
– Чтобы как на рекламе похудения? – догадался я.
– Ну да, – кивнул Харрисон. – Типа – «до» и «после». Бог достал из сумки поляроид и сфоткал эту самую тьму над бездной, – продолжил он и плюнул вниз – в ту самую тьму над бездной.
– Но ведь тогда ни сумок, ни поляроидов не было, – засомневался я. – Ничего не было. – И тоже плюнул. В ту самую тьму над бездной.
Должен признаться: Харрисон Форд плевал в тьму над бездной как-то элегантнее, чем я. Аристократичнее, что ли. Поэтому, когда он снова туда плюнул – изящно, будто монокль уронил, я не решился повторить. А он продолжил – не плевать, а рассказывать. Хотя и плевать тоже.
– Ну значит, Бог сначала сотворил поляроид, затем сотворил сумку, положил в сумку поляроид, затем достал из сумки поляроид и сфоткал. И не спрашивай, – не дал мне спросить Харрисон, – почему нельзя было сфотографировать сразу, не кладя поляроид в сумку. Пути Господни неисповедимы – пора уж запомнить. А поляроид, кстати, – тут Форд сделал паузу. Это была всем паузам пауза. Похожая на тьму над бездной. Не понимаю, почему Антониони его из фильма вырезал, просто не понимаю. А после паузы – похожей на тьму над бездной – Харрисон сказал: – Он со вспышкой был. Поляроид этот. – И снова сделал паузу. Я начинал понимать, почему Антониони его из фильма вырезал. А Харрисон Форд смотрел на меня, как Антониони на Харрисона Форда, перед тем как его вырезать.
– Ну и? – подтолкнул я его.
– Бог, когда эту вспышку поляроида увидел, – снизошел до объяснения Форд, – он даже зажмурился от неожиданности. А когда разжмурился – решил свет сотворить. По образу и подобию. И сказал тогда Бог: да будет свет. И стал свет. И отделил Бог свет от тьмы, – Харрисон договорил и зажмурился – прямо как Бог, когда вспышку от поляроида увидел.
А когда разжмурился, то продолжил:
– А снимок этот поляроидный долго у него – ну у Бога – в сумке валялся и даже поистрепался весь. А когда спустя пару веков он зачем-то стал копаться в сумке – ну не знаю, может, сигареты искал или проездной на троллейбус, – в общем, Бог нашел этот снимок. Там было сфотографированное ничего, и дата стояла: первое марта пять тысяч пятьсот восьмого года до нашей эры. У поляроидов это автоматически делается. А сзади снимка Бог от руки написал: ежели по новому стилю, то первое сентября пять тысяч пятьсот девятого. Ну потому что он уже тогда знал, что будут и юлианский, и григорианский календари. Ну на то он и Бог.
Так говорил Харрисон Форд, которого не было. Вернее, Харрисон Форд, которого Антониони вырезал. А когда договорил – исчез. Как будто его опять Антониони вырезал. Вернее, не так – он еще один монокль в тьму над бездной уронил, ну в смысле еще раз туда плюнул, а только потом исчез. Будто его опять Антониони вырезал. А еще чайник куда-то пропал. То ли его Харрисон Форд забрал, то ли его Антониони вырезал.
Под «stumblin` in» не оступиться невозможно
Ну да я и без Харрисона Форда все понял. Про тебя. Хотя и пути твои неисповедимы. Но тут-то все ясно. Ностальгия. И водка. Сейчас объясню. Я вот как услышу Rainbow или там Fanny Adams Sweet – так сразу выпить тянет. Потому что ностальгия. Дядя Витя – тот, что открыл для меня пёплов, – он мне еще одну кассету записал. TDK D90. Полупрозрачная, как небо. Или как бутылка водки, которую я отдал дяде Вите за то, что он мне эти кассеты записал. Он бы мне еще чего-нибудь записал, но у меня больше не было. Не водки – ее как раз можно было купить, а кассет. Их надо было доставать. В общем, на одной стороне этой полупрозрачной, как небо или как бутылка водки, TDK D90 жил Fanny Adams. «Sweet – это тру», – так дядя Витя сказал. А на другую – он сборку записал. «Медляки», – так называл это дядя Витя. Вот уж где была настоящая тьма над бездной. Всю жизнь пытаюсь выковырять из себя и этот Sweet, и эти «медляки» – бесполезно. Ну потому что эту кассету я крутил раз тысячу, и она проросла там – у меня внутри. Задев сердце и печень. Что-то типа аппендикса. Только аппендикс можно вырезать, а ту полупрозрачную TDK D90 – нельзя. Ничего не было прекраснее, чем быть несчастным под дуэт Сьюзи Кватро и Криса Нормана. Они так пели это свое Stumblin’ in, что не оступиться было невозможно. Мы и оступались. И все вместе оступались, и каждый в отдельности. Так и ты наверняка с этим снимком. Ты – это Бог. Ну, вернее, сначала ты со снимком, а потом уже я – с Fanny Adams. В общем, увидел ты этот снимок – и накатила на тебя ностальгия. И накатил ты водки. Может, один, а может, со своим вторым. Наверняка спьяну обнимались и бормотали: вот же время было, ничего не было – а мы были счастливы. В такие моменты, особенно когда уже выпил грамм триста, главное – остановиться. Хотя бы после первой бутылки. Но редко у кого получается это – остановиться. У тебя, похоже, не получилось. Не знаю, уж сколько ты выпил, но ты решил увековечить то время – ну когда ничего не было. Я вот так на концерт Sweet сходил спустя хрен знает сколько лет – когда их уже трое было и из них, всех троих, песок сыпался. Особенно когда они Set me free лабали. Ну а ты решил обратно эту тьму над бездной создать. Типа затерянного мира, где бродят динозавры нашего детства: и Sweet, и Крис Норман. И Сьюзи Кватро в обтягивающих задницу кожаных штанах. Задница у Сьюзи – она создана специально для того, чтобы обтягивать ее кожаными штанами. А создавать заново затерянный мир тебе легко было – у тебя же образец был. Ну, на старой фотке поляроида.
Той, что с датой. Первое марта пять тысяч пятьсот восьмого года до нашей эры. Ну или первое сентября пять тысяч пятьсот девятого – если по новому стилю. Сначала наверняка центральный филиал бездны сотворил, ну а потом, когда вы со своим вторым в круглосуточный пошли за добавкой, – и все остальные филиалы. А может, наоборот. Сначала потренировались на филиалах, а потом уже этот отгрохали. Тот, куда привез меня серый Buick Special 1952 года из «Забриски-пойнт» Антониони. И как только я все это понял – ну, про тебя, ностальгию и водку, – как радио в «бьюике» встрепенулось и заиграло Stumblin’ in. А может, это Крис и Сьюзи глубоко внутри меня встрепенулись и запели эту песенку – «Оступаемся». А я – я ухмыльнулся им, Крису и Сьюзи, – той самой ухмылкой парня, готового ко всему. Ну и оступился. Потому что под Stumblin’ in не оступиться невозможно. Ни тогда – в детстве, ни сейчас. Вот я и оступился.