– Если бы я жила в таком бедламе, – сказала Мартышка, – мне бы наверняка нравилась поэзия Велимира Хлебникова и инсталляции Трейси Эмин.
О Хлебникове я, конечно, слышал, от Волкова и Федорова в основном, ну и от Хвоста, конечно; а вот про эту Трейси – нет.
Мартышка мне рассказала в двух словах: эта барышня после расставания с парнем впала в депрессию. И несколько месяцев не выходила из своей спальни. Даже из кровати не вылезала. Еду заказывала по интернету. Коробки из-под пиццы швыряла под кровать. А потом – ну чтобы уже выйти как-то из этой депрессии, – назвала этот срач арт-объектом. И продала за 4,3 миллиона долларов. Тот срач, что сотворили Илья и Майя, – наверняка можно было тоже продать. И не за 4,3 миллиона долларов, а минимум за восемь. Ну если обозвать его арт-объектом.
А еще на полу моей полуторакомнатной квартиры на Дорот Ришоним, 5, спал Бог. Ну потому что Майя через алеф спала свернувшись – вернее, развернувшись, раскинув все, что она могла раскинуть, образуя букву алеф –
. А Илья спал сбоку от нее, прижав колени к животу, превратившись в ламед –
. А вместе – а они были вместе – это
. Бог то есть. Причем абсолютно голый Бог. Ну потому что в моей полуторакомнатной квартире на Дорот Ришоним, 5, было жарко. И это – я не про жарко, а про голого Бога на полу, – было не просто красиво, а божественно красиво. А потом Бог распался –
вскочил и уставился на нас с Мартышкой, прикрывая томиком Канта пах. Я себе даже думать запретил, что они могли делать с Кантом. Прям так и сказал себе: нельзя о таком думать, особенно с похмелья. А
тоже вскочила и, не прикрывая ничего, уставилась на нас с Мартышкой. Мартышка была воспитанной собакой – она поздоровалась. Я тоже. Не в том смысле, что я тоже воспитанный, а тоже поздоровался. А Майя через алеф сердито заявила: я же тебе говорила уже, что Кант устарел. Кант молчал, а я себе снова запретил думать, что они могли делать с Кантом. Ну, потому что нельзя о таком думать, особенно с похмелья.
А Майя через алеф принялась одеваться – причем одевалась она тоже через алеф. В общем, Мартышке сразу стало понятно, за что
любит свою
. Майя же, при всех своих тараканах, тоже любила Илью. По-своему, через алеф. Я сам как-то видел, как она заботливо перекладывала его сигареты из пачки с наклейкой «импотенция» в пачку «порок сердца». Смерть – ну та, в платье из полупрозрачного скотча и солнцезащитных очках, тоже это видела. И чуть со смеха не умерла.
А знаешь еще что? В общественном туалете на кикар Сафра, куда я как-то зашел затем же, зачем все заходят в любой общественный туалет, не только на кикар Сафра, а вообще в любой; но в туалете на кикар Сафра, куда я как-то зашел затем же, зачем все заходят в общественный туалет, в кабинке лежала книга «Сводки происшествий 4-й экспедиции Третьего Отделения Собственной Е. И. В. Канцелярии, 1846 года». Правда, репринтное издание. И я в этих сводках вычитал: «Черниговского уезда помещицы Комар стодвадцатилетний крестьянин Астапов, наскучив жизнию, удавился». Так вот, с Майей через алеф это невозможно. Я про «наскучив жизнию». Удавиться – запросто, но только не наскучив жизнию. А потом – ну в смысле, когда они оделись и мы пили пиво, – Майя объяснила нам с Мартышкой: она вообще замуж не собиралась. Ни за кого. Но теперь – подумает. А вот если этот пророк Иеремия еще раз позвонит – она с ним сама разберется.
В общем, не зря она сигареты Ильи из пачки с «импотенцией» перекладывала. Смерть свидетель. А когда они – Майя и Илья – уходили, держась за руки,
и
, – Мартышка им Мадонну Рафаэля подарила. Ну ту, что на чехле айфона у Поллака была. Благословила, считай.
Сосиски – они все одинаковые
Ну а потом жизнь пошла такая, что вполне можно было и удавиться, наскучив ею. Ежедневный утренний хадж: девятьсот девяносто девять шагов на работу. И столько же в вечерний хадж: девятьсот девяносто девять. Но уже с работы. «И шаг вот этот, – никому – вслед», как Марина учила. Цветаева. Только у нее один шаг, а меня – девятьсот девяносто девять. И все – никому – вслед. Жил, как по навигатору. Впереди понедельник, держитесь вторника, сверните в четверг, в субботу не превышайте. Не забудьте пристегнуться и почистить зубы. Утро – это когда ты идешь на работу, а вечер – это когда с работы. Как только солнцу не надоедает воскресать по утрам и умирать ночью?
Даша не отвечала, Недаша в Париже; письма, письма, письма; Илья – черт его знает где; Поллак примерно там же; письма, письма, письма. Ицхак в тюрьме; Иона на кладбище; письма, письма, письма. «И тень вот эта, а меня – нет». Но это утром. А вечером – даже тени нет. А писем становится все больше и больше. Хотя письма спасали. Ну от того, что Даша не отвечала, а Недаша в Париже. И от того, что Иона на кладбище, а Ицхак в тюрьме, – тоже. Еще Мартышка спасала. Ну потому что рядом была. Она со мной этот хадж совершала – девятьсот девяносто девять шагов до Шивтей Исраэль, 24, а после работы мы заходили в магазинчик на улице Лунц, 9. Там нас уже все продавщицы знали: вам как всегда? Пачку сигарет и сосиску? Молочные сегодня свежие. Давали понюхать сначала мне, потом Мартышке. И так много сосисок прошло. А уж пачек сигарет – еще больше.
На очередную из сосисок мой очередной день рождения пришелся. Но я про него не вспомнил. Ну потому что письма, письма, письма. И потому что Иона в могиле, а Ицхак в тюрьме. А сосиски – они все одинаковые. Потому что письма, письма, письма. И Даша не отвечает, а Недаша в Париже.
Интересно, конечно, какие у тебя там сосиски? Ну если это самое «там» вообще есть.
Выступает Дзампано!
А как-то во время хаджа мы с Мартышкой мужика встретили. Я его еще по Эдику помню. Ну в смысле я его много раз видел, когда еще с Экклезиастом гулял. Бог знает сколько сосисок назад. Мужик был похож на феллиниевского Дзампано, ну вот если бы этот Дзампано был бы еще и старым евреем. Угловатый, где-то потерявший свою огромность и силу, этот еврейский Дзампано наматывал круги по парку, как тот другой Дзампано – по арене. Вернее, это феллиниевский наматывал, а этот – медленно брел. У Феллини Дзампано был брюнетом, этот – тоже, только лысым. Лысый брюнет. И брови не черные, а седые.
Зато при виде Эдика этот лысый брюнет с седыми бровями словно молодел. А после второй встречи Экклезиаст неизменно получал что-то вкусное. Так вот: мы с Мартышкой снова встретили этого мужика. Он стал еще меньше и еще угловатее. Еще более брюнетом и еще более лысым. Если тот был тенью Дзампано, то этот – тенью той тени. А на левой руке его, словно тфилин, был намотан собачий поводок. Он меня не узнал, конечно, но заулыбался при виде Мартышки. А когда я спросил, где его собака, углы рта его дрогнули, а углы лица провалились куда-то глубоко внутрь. А потом Дзампано попросил у меня сигарету. Вместо ответа. Повертел ее в руке и сказал:
– Вообще-то я не курю… а Джек… Джек умер два года назад. Никак не привыкну… и не отвыкну. Так с ним и гуляю каждый день, утром и вечером.
Мы с Мартышкой молчали. А что могли мы с Мартышкой сказать?
А Дзампано – он продолжил:
– У меня мама – она на отца похоронку получила. Во время войны. А через год отец вернулся. Живой. Может, и мой Джек так… – Седые брови Дзампано задрожали, углов стало еще больше, и он ушел. Быстро-быстро. Будто его Джек за поводок тащил.