Голова – словно я выпил жидкого кислорода. Во рту – словно я выпил жидкого кислорода и закусил оргстеклом. Глаза вдавлены в позвоночник и не открываются. Ну как будто я выпил жидкого кислорода. Похоже, я действительно выпил жидкого кислорода. В принципе, так и было: когда кончился виски, мы пили ликер «Моцарт». Мы – это ты, ты – это Бог; а еще были: твой второй, я и Николай Иосифович Беккер – фортепьяно. Возможно, мы действительно закусывали оргстеклом – не помню. Вообще ничего не помню. Правильнее всего было, конечно, не шевелиться и сдохнуть, но я попытался, пусть и робко, пошевелиться. «Никак не могу привыкнуть к этим воскрешениям», – пробурчал чей-то голос. Может, твой, может, твоего второго. Ну или Николая Иосифовича. С похмелья было не разобрать. Потом я продолжил свое воскрешение и постарался открыть глаза. Это было нелегко. Ресницы вцепились в подушку, а душа и желудок – в матрас. Глаза открывались с таким звуком, как будто кто-то голыми руками разрывал стальную плиту толщиной двенадцать с половиной сантиметров. А когда глаза открылись – оказалось, что так и есть. В смысле кто-то действительно разрывал голыми руками стальные двери лифта крутой фирмы OTIS. Того самого лифта, которого в нашем доме на Соколе никогда не было. У меня у самого глаза чуть не треснули, когда я увидел протискивающуюся сквозь разорванный металл лифта Дашу. Даша прорвалась сквозь железо и упала мне на руки. А Моцарт Мособлсовнархоза РСФСР заиграл свой Турецкий марш, хотя никто даже не думал включать проигрыватель. А Даша сказала:
– Я увидела, что тебя нет, и испугалась.
Я молчал и смотрел, как раны на ее руках и ногах исчезали у меня на глазах.
– Где ты был? – спросила она: ее не интересовали раны, ее интересовал я.
И я ответил:
– В Израиле. – Ну потому что я не знал, что ей ответить, и потому что я действительно был в Израиле.
– А почему ты уехал в Израиль без меня? – спросила Даша. Раны и кровь у нее совсем исчезли. Как будто их и не было. – У тебя есть ножницы? – спросила меня Даша, так и не дождавшись объяснений, почему я уехал в Израиль без нее. А я не знал, как это ей объяснить. Я не знал даже, как себе это объяснить. Ну, не то, что я уехал в Израиль, а это все. И да, я не знал, есть ли у меня ножницы. Я вообще ничего не знал.
Даша сама нашла ножницы – они почему-то лежали на крышке Николая Иосифовича рядом с татуировкой «Бога нет», хотя я мог бы поклясться, что вчера их там не было, – но Даша нашла ножницы и начала, закинув руку за голову, разрезать сзади свое платье. А когда разрезала, повернулась ко мне и спросила:
– Может, ты перестанешь трахать мне мозги и трахнешь меня по-настоящему?
И разрезанное платье упало на пол. А я – я трахнул. А потом трахнул еще раз. И очень хотел трахнуть третий раз, но уснул.
В одном очень хорошем фильме один хороший человек рассказывает, что в одной очень хорошей книге другой очень хороший человек говорит: одним только плох сон – он ужасно смахивает на смерть. Наверное, тот, что разливал нам по бокалам жидкий кислород вчера, об этом же твердил: скончаться. Сном забыться. А тот, который сыр резал, – про это же бубнил: быть или не быть. А может, они тупо напились: и тот, кто сыр резал, и тот, кто разливал.
Умереть. Уснуть. И видеть сны, быть может
Там дальше у этого – ну, который на разливе стоял, – было так: и видеть сны, быть может. Ну в смысле не у того, что разливал, так было, а у Гамлета. Хотя это неважно – у кого. Важно, что они были правы. И тот, кто разливал, и Гамлет. И тот, кто сыр резал, – тоже был прав. Ну я про эту мутоту ихнюю: быть или не быть, умереть, уснуть – вот это все. Кто-нибудь вообще понимает, о чем этот гамлетовский монолог? Я – понимаю. Ну потому что я сам тогда то ли умер, то ли уснул. И сны видел. Точнее, сон. Лужу. Ту, что всегда была на Дорот Ришоним, 5, а когда мир перекосило – перебралась к седьмому дому. Вот только она замерзла. Лужа. Как будто это не я выпил жидкого кислорода, а она. А может, кто-то из четверых решил вчера сачкануть и не стал пить. И втихаря свой бокал с жидким кислородом в лужу выплеснул. Не знаю кто. Я – нет. Я такой херней никогда не занимался. «Беккер» тоже вне подозрений. Значит, или ты, или твой второй. Но и это, в конце концов, не важно. Важно другое: как только я увидел, что лужа замерзла, я понял, что это – ну как если бы ветер несчастий подул. Или как если бы теплый снег стал падать. Короче, скрипка и немножко нервно. И тут же проснулся. А может, это и не сон был вовсе. Не знаю что. Это как-то так. Вокруг. Как будто не только во мне, но и гораздо дальше. Но когда я очнулся от этого «как-то так вокруг», Даша сидела на кровати.
– Ты почему не спишь? – спросил я.
– Нам надо поговорить, – сказала она.
– О чем? – спросил я.
Я знал, о чем она хочет поговорить, но все равно спросил. Ну потому что я как бы в какой-то фильм попал, даже не в какой-то, а понятно в какой, и все реплики этого фильма я знал наизусть и автоматически произносил их, хотя очень не хотел их произносить, ну потому что знал, что будет в конце этого фильма, и очень не хотел этого, но не мог ни нажать на «стоп», ни не произносить этих чертовых реплик, – в общем, я спросил у Даши: о чем нам надо поговорить?
– Ты же понимаешь, что я не знаю, откуда я взялась, – сказала она именно то, что, как я заранее знал, она должна была сказать. А сказав это – беспомощно, чуть не плача, по-детски: «Ты же понимаешь, что я не знаю, откуда я взялась», – Даша замолчала. Замолчала на секунду, буквально на регу, предоставляя мне возможность перебить ее, чтобы в свою очередь перебить меня и сказать: стой, не перебивай меня. Это в сценарии было написано. И в моем сценарии, и в ее. Я знал это, и она знала, что я знаю это, и мы смотрели друг на друга, пытаясь как-то избежать того, чего избежать невозможно. Рега растягивалась, молчание сгущалось, и в какой-то момент я не выдержал и сделал то, что и было написано в сценарии, и в моем и в ее, – или лучше сказать «предписано». «Он еле заметно повернулся к ней» – так и было написано в наших сценариях, и я еле заметно повернулся к Даше, и – и в момент этого самого «и» Даша облегченно перебила меня и сказала: «Стой, не перебивай меня», – хотя я еще не успел попытаться перебить ее, но это не имело никакого значения, потому что молчание порвалось, и из прорехи посыпались слова – и мои и Дашины, а вместе со словами – жесты, слезы, боль, сломанные карандаши и судьбы, мечты и неработающая игрушка «Электроника СССР», там еще волк яйца в корзину собирал, ну когда она работала, – тогда собирал; а еще я секрет про эту игру знал, впрочем, его все знали и все всем этот секрет по секрету рассказывали: что, когда выиграешь, тебе мультик покажут; а кроме этой неработающей игрушки высыпались детские фотографии, альбом с репродукциями Брейгеля, потом снова боль и еще боль, как будто было мало той, предыдущей боли.
– Но если ты знаешь, но просто не можешь сейчас сказать, – говорит Даша; я действительно не могу сказать ничего, потому что у меня в этом месте нет слов, и Даша продолжает: – Но, может быть, когда-нибудь… – У нас не будет этого «когда-нибудь», это знаю я, и это знает она – мультика не будет, сколько ни собирай яйца в корзину; но Даша, зная, что у нас никогда не будет этого «когда-нибудь», все-таки надеется: «но, может быть, когда-нибудь». «Как бы я хотел», – хочу я сказать, но не говорю, потому что у меня нет этих слов; слово, снова, снова и снова – ты лишил меня слова.
А Даша продолжает:
– Как ты жил все это время? Ты любил кого-нибудь?
И я отвечаю: «Не знаю», – потому что я действительно не знаю, как я жил все это время, и уж тем более не знаю, любил ли я кого-то.
Я пытаюсь своим молчанием объяснить это Даше, и кажется, она понимает, или это ей кажется, что она понимает; и тогда она спрашивает: «Обо мне ты помнил?» И я говорю, что помнил, а потом добавляю, что не всегда, а только когда мне было плохо, – это неправильные слова, ну потому что мне всегда было плохо без нее, но у меня есть только эти неправильные слова, а правильных слов у меня нет; слово, снова, снова и снова – меня нет без слова, и поэтому я молчу; слова немые да Даше в душу, и Даша говорит: