Когда Нина, захваченная рассказом, наклонялась к Дэйну, он, проводя пальцами по длинным прядям ее волос, внезапно менял тему и начинал говорить про море, которое так любил: про его неумолчный голос, в который вслушивался с самого детства, пытаясь разгадать загадки, которые не раскрывал еще никто и никогда; про заманчивый блеск волн; про беспощадный и капризный нрав; изменчивый, но всегда привлекательный лик; неизменные глубины – холодные, жестокие, наполненные мудростью канувшей туда жизни. Рассказывал о том, как те, кто любит море, становятся его рабами на всю жизнь, а оно, невзирая на преданность, глотает их, злясь на неумение постич тайну, которая не открывается никому, даже самым горячо в него влюбленным. Лицо Нины тем временем склонялось все ниже, ниже, пока почти не коснулось лица Дэйна. Ее волосы закрыли ему глаза, дыхание овевало лоб, руки обнимали за плечи. Быть еще ближе было уже просто невозможно, и все же она скорее прочувствовала, чем поняла, последние слова, которые он выдохнул после легкого колебания, тихим шепотом, истаявшим в глубокой и многозначительной тишине:
– Море – как женское сердце, о Нина…
В ответ Нина закрыла ему губы поцелуем, а затем твердо произнесла:
– Но бесстрашных моряков, о господин моей жизни, море не подводит никогда.
Над их головами переплетение темных нитевидных облаков, похожее на дрейфующую между звездами гигантскую паутину, предвещало скорую грозу. С невидимых холмов пришел первый дальний раскат грома и, прогулявшись от вершины к вершине, затих в лесу на берегу Пантая. Дэйн и Нина вскочили на ноги и беспокойно взглянули на небо.
– Уже за полночь, пора бы Бабалачи явиться, – заметил Дэйн. – Дорога впереди долгая, а пуля движется быстрее любого каноэ.
– Он будет тут раньше, чем луна спрячется за тучи, – уверила его Нина. – Кстати, я слышу плеск воды. А ты?
– Крокодил, – коротко бросил Дэйн, небрежно глянув в сторону реки. – Чем темнее ночь, тем короче будет наш путь, ведь мы сможем плыть по течению главного русла. Но если будет светло – даже так, как сейчас, – придется пробираться протоками, где вода стоит и ничем не поможет нашим веслам.
– Дэйн, это не крокодил. Я слышу, как трещат кусты у причала.
– Да, – прислушавшись, согласился Дэйн. – И это не Бабалачи: тот явится на больших боевых каноэ и в открытую, – а здесь кто-то явно старается не шуметь. Но ты его услышала, а теперь и я увидел, – быстро добавил он. – Хорошо, что он один. Спрячься мне за спину. Если это друг, ничего страшного, а если враг, ты увидишь, как он умрет.
Дэйн положил ладонь на рукоять криса в ожидании незваного гостя. Костер горел еле-еле, по небу, торопливо пересекая диск луны, бежали тучи – предвестники грозы – и бросали на поляну тени, так что Дэйн не мог разглядеть незнакомца. Он напряженно всматривался в высокого человека, тяжелой поступью шагающего по тропинке, а потом криком велел ему остановиться. Тот послушался. Дэйн ждал, когда незнакомец заговорит, но он лишь тяжело дышал. Внезапно облака на миг разошлись, и поляну осветила луна. Прежде чем они сомкнулись снова, Дэйн увидел в руке гостя что-то блестящее, услышал, как Нина вскрикнула: «Отец!» – и тут же мгновенным прыжком оказалась между женихом и револьвером Олмейера. Крик повторило эхо, и все трое застыли, будто дожидаясь возвращения тишины, чтобы выразить обуревающие их чувства. При виде Нины Олмейер уронил руку с оружием и шагнул вперед. Дэйн мягко задвинул девушку себе за спину.
– Разве я дикий зверь, что вы хотите убить меня исподтишка, в темноте, туан Олмейер? – нарушил он молчание и попросил Нину: – Подкинь веток в огонь, моя радость. Пока я хорошо вижу моего белого приятеля, он ничего не сможет нам сделать!
Олмейер скрипнул зубами и снова поднял руку. Неуловимым прыжком Дэйн оказался возле него. После короткой борьбы, в ходе которой револьвер один раз пальнул в сторону, он выкрутил оружие из пальцев Олмейера и отшвырнул его в кусты. Противники застыли друг напротив друга, тяжело дыша. В круге света от возрожденного костра они видели перепуганное лицо Нины, тянувшей к ним руки.
– Дэйн! – предостерегающе крикнула она.
Он успокаивающе махнул в ее сторону рукой и, повернувшись к Олмейеру, с величайшей вежливостью продолжил:
– Вот теперь, туан, мы можем поговорить. Легко рассылать всюду смерть, но сможет ли ваша мудрость призвать сюда жизнь? Ведь вы могли ее поранить, – заметил он, указывая на Нину. – Ваша рука дрожит в отличие от моей.
– Нина! – взревел Олмейер. – Немедленно подойди ко мне! Что за нелепая выходка? Кто тебя так заморочил? Иди сюда, и забудем этот ночной кошмар!
Он раскрыл дочери объятия, уверенный, что через секунду прижмет ее к груди. Но Нина не двинулась с места. Когда до Олмейера дошло, что она не собирается повиноваться, сердце его сдавило мертвенным, ледяным холодом, он стиснул ладонями виски и с отчаянием уставился в землю. Дэйн взял Нину за руку, подвел к отцу и велел:
– Поговори с ним на языке его народа. Он страдает – да и кто бы не страдал, теряя тебя, мое сердце? Подари ему последние слова, которые он услышит от тебя, ибо твой голос сладок для него, но для меня он – вся моя жизнь.
Дэйн вышел из круга света и остановился в темноте, с интересом глядя на отца и дочь. Тучи над их головами озарил отсвет далекой пока молнии, сопровождаемый глухим ударом грома, который смешался с голосом Олмейера.
– Ты соображаешь, что делаешь? Знаешь, что тебя ждет, если ты уедешь с этим человеком? Пожалей себя! Сперва ты станешь его игрушкой, а потом – презренной рабыней, служанкой его следующих любовниц!
Нина подняла руку, чтобы прервать отца, и, медленно повернув голову, произнесла:
– Ты все слышал, Дэйн. Это правда?
– Клянусь всеми богами! – донесся голос из темноты. – Небесами и землей, собственной головой и твоей жизнью клянусь я: это ложь белого человека. Я отдал в твои руки свою душу, я дышу твоим дыханием, гляжу твоими глазами, мыслю твоими мыслями, и навсегда принял тебя в свое сердце.
– Ты вор! – завопил разозленный Олмейер.
На поляне наступила тишина, затем снова прозвучал голос Дэйна:
– Нет, туан, и это тоже неправда, – мягко возразил он. – Девушка явилась по своей воле. Я лишь признался ей в любви, как положено мужчине, она пришла на зов моего сердца, и выкуп за нее заплатил я той, кого вы зовете супругой.
Олмейер издал стон стыда и ярости. Нина легко прикоснулась к его плечу, и это касание, невесомое, как падение листка, казалось, успокоило его. Он быстро заговорил по-английски:
– Скажи мне, скажи, что они с тобой сделали – твоя мать и этот дикарь, – что ты решила отдаться в его руки? Ведь он дикарь, Нина! Между ним и тобой – стена, которою ничто не сможет разрушить. У тебя взгляд сумасшедшей, решившей покончить жизнь самоубийством. Ты свихнулась. Прекрати улыбаться! Это разбивает мне сердце. Если бы ты тонула на моих глазах, а у меня не было бы возможности тебя спасти, я и то не страдал бы больше. Как ты могла забыть все свое воспитание?
– Нет, – перебила Нина, – я его не забыла. И чем оно кончилось, тоже помню. Презрение за презрение, ненависть за ненависть. Я не принадлежу к твоей расе. Между белыми и мной та же стена, которую ничто не может разрушить. Ты спрашиваешь, почему я хочу уехать, а я спрошу: в честь чего я должна остаться?
Олмейер пошатнулся, будто от пощечины, но Нина быстрым, уверенным движением придержала его за плечо.
– В честь чего ты должна остаться? – медленно, как во сне, повторил он и осекся, пораженный масштабом очередной катастрофы.
– Вчера ты упрекнул меня, – продолжала Нина, – что я не замечаю твоей любви. Да, это так. Но как мне было ее заметить? Два человека редко могут понять друг друга. Каждый из них слышит только свой голос. Ты хотел, чтобы я разделяла твои мечты, грезила твоими видениями, видениями жизни среди белых лиц, которые презрительно вышвырнули меня из своего мира, но пока ты говорил, я слушала свой внутренний голос, а когда пришел мой мужчина, замолкло все, кроме зова его любви. Ты зовешь его дикарем? А кто же тогда моя мать, твоя жена?