Последний громкий призыв к милости отозвался дрожью в угрюмой кроне, прокатился по веткам, разбудил белых птичек, дремавших крыло к крылу, и угас в гуще неподвижной листвы, не оставив эха. Виллемс не видел ее лица, но слышал вздохи и разрозненные звуки невнятных слов. Когда он, затаив дыхание, попытался напрячь слух, Аисса неожиданно воскликнула:
– Ты слышал, что он говорил? Он проклинал меня за мою любовь к тебе. Ты принес мне страдания, борьбу и отцовские проклятия. А теперь хочешь увезти меня в далекие края, где я потеряю тебя и свою жизнь, потому что любовь к тебе теперь суть моей жизни. Что есть кроме нее? Не шевелись! – резко вскрикнула она. – Молчи! Вот, держи! Можешь спать спокойно!
Он заметил легкий взмах руки. Что-то со свистом пролетело мимо и ударилось о землю за его спиной рядом с костром. Виллемс непроизвольно оглянулся. Около углей лежал крис без ножен, волнистый черный предмет, похожий на живое существо, раздавленное, мертвое и безвредное. Черные волнистые очертания кинжала были хорошо заметны в тусклом красноватом свете костра. Виллемс, не задумываясь, подошел и взял его, согнувшись в печальной, покорной позе нищего, подбирающего брошенную в дорожную пыль монету. Неужели это и есть ответ на его мольбы, горячие, живые слова, что шли из глубины сердца? Ответ, брошенный как оскорбление, в виде пустячной, ядовитой, хрупкой и в то же время смертельной поделки из дерева и стали? Виллемс приподнял кинжал за лезвие, тупо посмотрел на рукоять и снова уронил оружие под ноги, а обернувшись, увидел перед собой только ночь, бескрайнюю, глубокую и тихую, океан тьмы, в котором бесследно растворилась Аисса.
Он на нетвердых ногах сделал несколько шагов вперед, судорожно, как внезапно ослепший человек, протягивая перед собой руки. Через некоторое время непроницаемая темнота будто пошла волнами, словно занавес, позволяющий замечать движение, но скрывающий очертания; он услышал легкую торопливую поступь и стук калитки, ведущей на подворье Лакамбы. Виллемс вовремя подскочил к грубой калитке, чтобы услышать слова: «Быстрее! Быстрее!» – и звук тяжелого засова, закрывавшего воротца с другой стороны. Упершись ладонями в палисад, Виллемс осел на землю.
– Аисса! – позвал он, прижав губы к щели в изгороди. – Аисса, ты меня слышишь? Вернись! Я сделаю все, что ты хочешь, выполню все твои желания, даже если надо будет поджечь весь Самбир и затем потушить собственной кровью. Только вернись. Сейчас же! Сию минуту! Ты там? Ты меня слышишь? Аисса!
С другой стороны ограды встревоженно зашептались женщины. Шепот вдруг прервал робкий смешок. Женский голос восторженно пробормотал:
– Как красиво он говорит!
Чуть погодя Аисса откликнулась:
– Спи спокойно, ибо скоро настанет твое время. Теперь я боюсь тебя. Боюсь твоего страха. Когда вернешься с туаном Абдуллой, ты будешь велик. Я никуда отсюда не уйду. И тогда не останется ничего, кроме любви. Ничего! На все времена! Пока мы живы!
Виллемс прислушался к удаляющимся шагам и тяжело поднялся, потеряв дар речи от избытка горячего возмущения повадками дикой и манящей женщины, от презрения к ней, к себе и ко всему на свете – земле, небу, воздуху, которого не хватало стесненной груди; он презирал их за то, что они продлевали жизнь, а Аиссу – за страдания, которые она причиняла. Он не мог заставить себя отойти от калитки, через которую она ушла. Виллемс сделал несколько шагов, повернул назад, вернулся обратно и рухнул у палисада на землю, чтобы тут же резко вскочить в еще одной попытке избавиться от парализующего наваждения, заставлявшего его тупо, безвольно, разъяренно возвращаться на то же место. Под неподвижной сенью могучих веток, широко раскинутых над головой, на которых под защитой бесчисленных листьев дремали белые птицы, Виллемс метался туда-сюда, как песчинка на ветру, то падая на землю, то поднимаясь, но не уходя от калитки слишком далеко. Он провел в этой борьбе с неосязаемым противником всю томную тихую ночь. Сражался с тенями, мраком, безмолвием. Сражался, не издавая ни звука, нанося удары в пустоту, с упрямым отчаянием бросаясь то в одну, то в другую сторону, и неизменно отступая под ответными ударами, как человек, обреченный на заточение в невидимом заколдованном круге.
Часть III
Глава 1
– Да-да, собак, кошек, любую тварь, способную кусаться или царапаться; главное, чтобы была вредной и шелудивой. Больной тигр – вообще предел ваших мечтаний! Полумертвый тигр, о котором можно проливать слезы, поручив заботу о нем какому-нибудь горемыке под вашим началом, чтобы тот его кормил и выхаживал. Что будет с горемыкой, неважно. Если тигр его задерет или сожрет, так тому и быть! На жертв вашей адской благотворительности ваша жалость не распространяется. Нет уж! Ваше мягкое сердце жалостливо только к ядовитым и смертельно опасным тварям. Я проклинаю тот день, когда он попался на ваши добрые глаза. Проклинаю…
– Да полно, полно! – пробурчал в усы Лингард. Олмейер, чуть не подавившись гневной тирадой, перевел дух и продолжил:
– Да! И так всегда было. Всегда, насколько хватает моей памяти. Вы забыли полудохлую собаку, которую на руках принесли на борт в Бангкоке? На руках! На следующий день собака взбесилась и покусала серанга. Неужели не помните? Вашего лучшего серанга! Вы сами так говорили, когда помогали его привязывать к якорной цепи, перед тем как бедняга умер от припадка бешенства. Теперь вспомнили? Он оставил две жены и кучу детишек. Это все ваших рук дело. А когда вы свернули с курса и чуть не угробили корабль, спасая тонувшую джонку с китайцами в Формозском проливе? Еще одна хитроумная затея, верно? Не прошло и двух дней, как чертовы китайцы на вас напали. Бедные рыбаки оказались головорезами. И вы знали, что они головорезы, когда решили пройти вдоль подветренного берега в ураганный ветер ради их спасения. Сумасшедший номер! Я не сомневаюсь, что, не будь они разбойниками, безнадежными бандитами, вы бы не стали рисковать ради них своим кораблем, жизнью команды, которую, как вы говорите, так любите, и своей жизнью. Ну разве это не глупость? К тому же вы не были со мной откровенны. А если бы вы утонули? Я бы попал в жуткий переплет, останься я один с вашей приемной дочерью. Вы должны были в первую очередь подумать обо мне. Я женился на этой женщине, потому что вы посулили мне золотые горы. Не отпирайтесь! А через три месяца берете и выкидываете этот дикий номер с китайцами. С китайцами! Вам неведомо, что такое порядочность. Я мог разориться из-за этих разбойников, которых все равно пришлось выбросить за борт после того, как они перебили половину вашей команды – вашей любимой команды! Это, по-вашему, честно?
– Ладно, ладно, – пробормотал Лингард, нервно покусывая кончик потухшей манильской сигары и поглядывая на яростно расхаживавшего по веранде Олмейера.
Так пастух смотрит на ручную овцу из послушного стада, вдруг взбунтовавшуюся против хозяина. В его взгляде смешивались смущение, снисходительное раздражение и отчасти веселое удивление, а также толика обиды, как если бы с ним сыграли злую шутку. Олмейер резко остановился, сложил руки на груди, наклонился вперед и снова заговорил:
– Ваше глупое пренебрежение к собственной безопасности могло поставить меня в крайне неудобное положение, и все-таки я не обижался. Я знал о ваших слабых сторонах. Но теперь – подумать только! – теперь мы разорены. Мы банкроты! Моя бедная Нина. Мы разорены!
Олмейер хлопнул себя по ляжкам, сделал несколько шажков в ту и в другую сторону, схватил стул и с треском сел на него перед Лингардом, глядя на старого моряка затравленно. Лингард выдержал этот взгляд, порылся по карманам, выудил коробку спичек и тщательно раскурил сигару, перекатывая ее во рту, ни на секунду не сводя глаз с разволновавшегося Олмейера. Скрывшись за облаком дыма, Лингард сказал:
– Если бы ты попадал в передряги столько раз, сколько я, мальчик мой, ты бы так себя не вел. Я не однажды бывал банкротом. Но теперь я вернулся.