Медленно и тяжело он начал возвращаться в реальность, алкогольное отупение сменилось беспокойным сном. Голова моталась от плеча к плечу, во сне на него тяжелой мантией опустились небеса и распростерли вокруг свои усеянные звездами складки. Звезды над головой, звезды вокруг, а от тех, что сияли под ногами, доносился шепот, полный всхлипов и угроз, и печальные лица летали среди искр света, наполнявшего пространство. Куда же ему скрыться от жалобных стонов и пристальных, тоскливых взглядов этих лиц, которые смыкались вокруг него все ближе и ближе, пока он, со всхлипом втягивая воздух, не забился под невероятной тяжестью миров, обрушившихся на его ноющие плечи. Бежать! Но как? Если он сделает хотя бы шаг, то рухнет в никуда и погибнет вместе с мирами, которые держатся только лишь на нем одном. А о чем причитают голоса? Требуют шевелиться? Зачем? Чтобы все разрушить? Быть того не может! Абсурдность их требований не вызывала в нем ничего, кроме злости. Он изо всех сил напрягал мускулы, удерживая всю вселенную. В нечеловеческом труде пролетали века: в кружении галактик, в унылом причитании плачущих голосов, призывающих его бросить все, пока не стало слишком поздно – пока мистическая сила, возложившая на его плечи столь непомерный груз, не разрушила его окончательно. С ужасом чувствовал он настойчивую руку, трясущую его за плечо, в то время как хор голосов все громче и громче призывал его бежать – бежать немедленно, пока у него есть еще время. Олмейер чувствовал, как скользит, теряет равновесие, как что-то тяжелое тянет его за ноги вниз, вниз, куда он и рухнул с тихим вскриком, – из тоски гибнущих миров в мутную явь, все еще находясь под властью сновидений.
– А? Что? – сонно забормотал Олмейер, не открывая глаз. У него не хватало дерзости поднять веки, голова по-прежнему была тяжелой, в ушах зудел какой-то требовательный шепот. – Я что, не сплю? А откуда тогда голоса? – недовольно и не слишком внятно допытывался он сам у себя. – Приснится же такая жуть… Пожалуй, слишком много выпил. Да кто меня трясет? Нет, я точно еще сплю, надо открыть глаза и прогнать этот кошмар. Видимо, только наполовину проснулся.
Олмейер с усилием попытался стряхнуть с себя сонный ступор и совсем близко увидел лицо, смотревшее на него горящими глазами. Он испуганно зажмурился и сел очень прямо, дрожа все телом. Это еще что за явление? Наверняка причуды его фантазии. Минувший день здорово помотал ему нервы – а вечером еще и попойка. Оно наверняка исчезнет, если он осмелится взглянуть еще раз. Надо собрать силы. Итак. Вперед.
Олмейер открыл глаза. Женская фигура, стоявшая в стылом свете луны на дальнем конце веранды, умоляющим жестом тянула к нему руки, а все пространство между ними было заполнено плывущими к нему словами. Они обрушивались на него смутными болезненными фразами, смысл которых ускользал от всех попыток его сознания хоть что-то осмыслить. Что это за женщина? Отчего говорит с ним по-малайски? Убежал? Кто убежал? Почему слишком поздно? Поздно для чего? Что значат эти слова любви и ненависти, и как они связаны с постоянно повторяющимися именами: Нина и Дэйн, Дэйн и Нина? Дэйн погиб, а Нина спит у себя в комнате, не ведая о жутких событиях, которые творятся с отцом прямо сейчас. Неужели теперь его будут терзать вечно, спит он или бодрствует, день на улице или ночь? Что вообще происходит?
Последний вопрос он проорал вслух. Призрачная фигура вздрогнула и, взвизгнув, откачнулась в сторону двери. Разозленный нелепостью новой загадки, Олмейер кинулся к видению, которое ускользнуло от его рук и тяжело ударилось в стену. Быстро, как молния, он развернулся и начал яростно преследовать незваную гостью, с визгом ускользавшую от него, что лишь подогревало пламя его злобы. Через опрокинутые стулья, вокруг перевернутого стола – и вот наконец он зажал ее в угол за креслом Нины. Они метались то влево, то вправо, между ними бешено качалось кресло, гостья отвечала визгом на каждое новое движение, а Олмейер рычал невразумительные угрозы сквозь плотно стиснутые зубы. Ох уж это пронзительное верещание, от которого у него перехватывает дух и раскалывается голова! Оно сейчас добьет его! Его надо как-нибудь заткнуть! Безумное желание любым способом заглушить визг заставило Олмейера броситься на незнакомку поверх кресла, сграбастать ее и повалиться вместе с ней в облаке пыли на щелястый пол. Последний писк затих прямо под ним, превратившись в сдавленное бульканье, и он смог наконец насладиться благословенной тишиной.
И только тогда посмотрел в лицо подмятой им противнице. Да это просто девушка! И – надо же, какая неожиданность! – знакомая! Тамина! Олмейер подскочил, уже стыдясь своего гнева, и озадаченно стоял, утирая лоб. Рабыня с трудом села на колени и согнулась, обхватив их руками, в молчаливой мольбе о пощаде.
– Не бойся, – поднимая ее, сказал Олмейер. – Я тебя не обижу. Зачем ты пришла ко мне ночью? И если уж пришла, то почему сюда, а не туда, за занавеску, где спят женщины?
– Потому что за занавеской пусто! – взвыла Тамина, переводя дыхание после каждого слова. – В вашем доме нет больше женщин, туан! Я видела, как пожилая мэм отчаливала, прежде чем я разбудила вас. И мне не нужны ваши женщины, мне нужны вы!
– Пожилая мэм? – повторил Олмейер. – Ты имеешь в виду мою жену?
Тамина кивнула.
– Но дочери-то моей ты не боишься? – спросил Олмейер.
– Вы что, меня не слышите? – воскликнула девушка. – Разве не говорила я с вами, пока вы лежали тут, полуоткрыв глаза? Дочь тоже уплыла.
– Я же спал. Ты что, не различаешь, когда человек спит, а когда бодрствует?
– Иногда, – тихо объяснила Тамина, – дух бродит рядом со спящим телом и может все услыхать. Перед тем, как дотронуться до вас, я говорила долго и тихо, чтобы резкий звук не спугнул его и вы не остались спящим навсегда. И потрясла вас за плечо, только когда вы забормотали непонятные слова. Так что же, вы ничего не слышали и ничего не знаете?
– Ничего из того, что ты сказала. В чем дело? Расскажи заново, если хочешь, чтобы я тебя понял.
Олмейер взял Тамину за плечо и вывел на середину веранды, к свету. Она заломила руки в жесте такого отчаяния, что он всерьез забеспокоился.
– Говори, – приказал он. – Ты подняла шум, способный разбудить и мертвого. Но на него не явился никто из живых, – добавил он себе под нос недовольным шепотом. – Да онемела ты, что ли? Говори!
Поток слов, с трудом вырвавшийся из дрожащих губ, содержал историю Нининой любви и Тамининой ревности. Несколько раз Олмейер зло всматривался в глаза девушки и приказывал ей замолчать, но не в его силах было остановить звуки, которые, как ему казалось, лились из кипящего источника, закручивались водоворотами у его ног и жгучими волнами плескались вокруг – выше, выше, выше, затапливая сердце, расплавленным свинцом добираясь до губ, затуманивая взор горячим паром и, беспощадно и убийственно, смыкаясь над головой. Когда Тамина дошла до инсценировки смерти Дэйна, жертвой которой пал буквально в этот день, Олмейер опять прожег ее жутким взглядом, заставив на секунду замолчать, но тут же отвернулся и уставился на реку пустыми глазами и с каменным лицом. Ах, эта река – его старинный друг и враг, год за годом бежавший мимо и бормотавший одним и тем же голосом, приносивший богатство и разочарование, счастье и боль, с изменчивым, но не меняющимся лицом, сложенным из сверкающих струй и крутящихся водоворотов! Сколько лет он слушал монотонную бесстрастную скороговорку, которая звучала то песней надежды, то гимном триумфа, а чаще всего – шепотом утешения, который уверял, что лучшие дни придут. Столько лет! Столько лет! А теперь, под аккомпанемент этого журчания, Олмейер вслушивался в болезненный стук собственного сердца. Вслушивался внимательно, удивляясь размеренности. Он даже механически начал считать. Один. Два. К чему счет? Все равно на следующем ударе оно должно замолчать. Ни одно сердце не может так страдать и при этом биться так долго и ровно. Эти мерные, точно приглушенный молот, удары, что стучат у него в ушах, наверняка скоро утихнут. Странно – всё бьют и бьют, жестокие и беспощадные. Невыносимо! Который же станет последним? Этот? Или следующий? Сколько еще терпеть, господи, сколько? Рука Олмейера отяжелела, надавила Тамине на плечо, и девушка закончила рассказ у его ног, заливаясь слезами боли, стыда и злости. Или ее подкосила собственная мстительность? Этот белый стоит как бесчувственный камень. Поздно! Слишком поздно!