— Нормально.
— Не обманывай.
— Какая разница?
— Я беспокоюсь.
— О ком или о чём? — откинувшись на витую металлическую спинку кухонного стула, с нескрываемой издёвкой говорю. — Нужно хоть кому-нибудь твоё беспокойство, навязчивость и наигранная мнительность? Мам, ты ведь не фиалка. Подобное жеманство тебе не идёт. Как корове седло. Понимаешь?
— Спасибо на добром слове, сынок. Судишь по себе?
— Говорю, что вижу. Оли нет, я один. Это ты успела заметить и без словесного подтверждения. Значит, специально изображаешь идиотку.
— Как ты…
Как я разговариваю с ней? Да как мать того заслуживает!
— Ты волнуешься о нас или о том, что произойдет со мной, если жена от меня уйдёт? Ты хочешь этого или переживаешь, что я сопьюсь, когда начну заливать свалившееся на плечи горе? Чего тебе надо?
Что бы не ответила, все равно ведь ни хрена не будет.
— Значит, скандал?
— Простой вопрос.
— Я не о том.
— Я прекрасно понял.
— Кто я для тебя, сынок?
Судя по обращению, Марго знает на поставленный вопрос ответ. Стало быть, с подвохом?
— Ты та, кто сует нос не в свое дело, припорашивая неблаговидное дело сильной озабоченностью и беспокойством. Волнуешься… — вальяжно начинаю, но не успеваю высказаться, потому как мать меня перебивает.
— О вас. Да, да и да! А ты, по-видимому, сюда приехал с беспокойной поругаться?
— Не стоит, мам. Не волнуйся. Всё под контролем. Мы в порядке. Я приехал проведать отца.
Поругаюсь позже. Не с ней, не здесь и не по этому поводу.
— Проведал?
— Да.
— Что скажешь?
Отец сдаёт, но вида не показывает и пытается держаться. Он стал хромать и, как говорят, не вписываться в повороты, задевая плечами, бёдрами и пальцами на ногах дверные проёмы. Старшего изматывает неприятный кашель и отдышка, которая появилась с началом отопительного сезона. Сухой квартирный воздух отрицательно сказывается на больных лёгких. Отец заходится, раздирая колючим кашлем изношенную возрастом и вредными привычками гортань, затем сплевывает комок коричневой, немного с кровью, слизи, небрежно вытирает губы и, чтобы не пугать родных, пытается благодушно улыбнуться.
— Когда он ложится в больницу?
— Первого декабря.
А он дотянет до этого момента?
— Почему не раньше?
— Потому что я этого не хочу, — огрызнувшись, грубо отвечает. — Это допрос, что ли?
— Нет. Я показал тебе, что излишнее внимание способно вывести из себя даже тебя. Твоё искреннее волнение за нас вызывает те же эмоции. Не утруждайся, пожалуйста.
— Не утруждайся? — отходит дальше, уткнувшись задницей в край рабочего стола, останавливается и, перекрестив на груди слишком тонкие, высушенные и будто бы мумифицированные руки, почти до основания пальцев скрытые под вязанной серой кофтой, кивает, словно предлагает вызов. — Говори. Начинай. Не стесняйся.
— Что именно?
— Ты не появлялся здесь почти два месяца…
Е. ать, какая точность!
— … не звонил, не писал и вообще не давал о себе знать. Запечатались с ней в собственном мирке и…
— С ней? — я щурю левый глаз и кошусь на мать нехорошим взглядом.
— Да! С ней! — выкрикивает, разбрызгивая слюни.
— Я женат на «ней», а ты…
— А я желаю счастья детям, но всё-таки хочу понять, в чём виновата и почему почти двадцать лет поступаю недостойно, хотя…
— Хотя?
— Прекрати! — распустив руки, теперь бубнит куда-то в пол, повесив низко голову.
— Прекратить?
— Ты жесток…
Жена тоже так считает. По крайней мере, слишком часто повторяет, что я не контролирую силу, что действую зачастую на эмоциях, поступая импульсивно, инстинктивно, как взбесившееся и вырвавшееся случайно на свободу дикое животное.
— Я могу задать один вопрос? — подёргиваю свой ремень, туда-сюда гоняя кожаный язык сквозь брючные петлицы.
— Конечно. Разве я когда-то запрещала это делать?
— Нет.
— Ты не доверяешь матери?
— Дело не в доверии.
— Она… — мать поворачивается и становится ко мне спиной.
— Её зовут Оля, если ты забыла, — произношу, прикрывая веки.
— Такое забудешь! — не скрываясь, громко фыркает. — Эти буквы, как неостывающее тавро на нежной коже и местами на внутренних органах, основательно изношенных по возрасту. Оля, Оля, Оля! Задавай вопрос и возвращайся к ней. Надеюсь, ты наелся?
— Спасибо. Всё было очень вкусно. А ты ревнуешь сына к невестке? — надменно ухмыляюсь. — Ты…
— Нет. Никогда, — молниеносно отвечает, отрицательно мотая головой. — Ревновать собственного ребёнка к человеку, с которым он решил связать свою судьбу, последнее дело, к тому же, почти всегда неблагодарное. Мы столько раз это обговаривали. Я внимательно слушаю, Рома.
Не выходит из головы тот разговор. То ужасное общение с Лёлей на каменном полу гостиничного балкона, когда она призналась в том, что собиралась покончить с собой, повесившись на ремне в день моего освобождения. После тяжелой исповеди я задал ей всего один вопрос, спросив за что конкретно мать её избила, когда спасла, ослабив петлю на тонкой женской шее. В тот день я допрашивал жену, вспоминая своё ментовское прошлое. Помню, как заглянувший к нам с утра Костя опешил и отступил назад, пока я аккуратно и неспешно передавал из рук в руки его спящего сына.
«Всё нормально?» — босс осмелился шепнуть после того, как прижал к груди поскуливающего сонного ребёнка.
«Да» — ему ответил и начал отступать, погружаясь в сумерки гостиничного номера.
«Что случилось? Юрьев!» — последнее, что услышал перед тем, как закрыл перед шефским носом дверь.
«Моя жена решила от меня уйти, закончив жизнь самоубийством…» — в подобном никому признаться не смогу. Как объяснить, чтобы люди такое поняли? Я настолько стал ей противен, настолько осточертел, усугубил, измучил, испугал, что особо не стараясь, вынудил пойти на крайние меры? А что, если между нами никогда ничего и не было? Что если я всё себе придумал? Подтолкнул Олю к браку, заставил выйти замуж, произнеся заветные слова, а затем самостоятельно подвёл черту, наметив окончательный разрыв и голыми руками раскроив головы двум уродам, посмевшим посягнуть на моё, на чистое, святое?
— Я всё знаю, мам, — вздохнув, встаю со стула.
— Игорь! — внезапно звонко вскрикивает и, наклонившись над столешницей, оттопыривает сильно зад, очерчивая этой мерзкой позой расстояние, на котором я должен оставаться, чтобы соблюдать технику безопасности при жёстком разговоре. — Что ты знаешь? — шипит из подполья, вполоборота обращаясь ко мне.
— Неважно.
— Боишься вслух сказать? — подначивает мать, хихикая.
— Боюсь!
Потому что не хочу на подобной гнусности зацикливаться.
— Трус! — неожиданно выпрямляется Марго, расправляя плечи.
— Что?
— Ты трус, Юрьев. Моя промашка! Всё при тебе, но открытый разговор, как ни старайся, не выходит. Ты фактурный, немногословный, привлекательный мужик. Красивый и чуть-чуть смазливый. Имею право так говорить. Я твоя мать, как бы ты не хотел утверждать обратное. А бабы на тебя летят, как мухи на дерьмо, но ты, мальчик, не способен долго продержаться в поединке или когда надо бы сходить в лобовую атаку, оголив тупую шашку. Тут-то ты внезапно отступаешь и прячешься. То ли стыдно, то ли противно, то ли… Безразлично? — говорит так, будто бы догадывается о чём-то. — Ты бессердечный, Юрьев?
— Полагаешь, об этом стоит говорить открыто?
— О чём?
— О том, что у меня нет сердца, например, или о том, что жена вешалась, пока мы душно выбирали, чем залиться в честь великого дня и по случаю моей свободы; о том, что я слабак и трус, о том, что убийца, которого вы дружно вытянули из тюрьмы, подтасовав некоторые факты и скрыв улики. Мало? Я могу накинуть больше.
— Игорь! Игорь! Игорь! — визжит «пила». — Иди сюда.
— Прекрати! — хлопнув ладонью по столу, выкрикиваю гулким басом. — Заткнись, актриса.
— Как ты…
— Ты выперла нас, потому что… — растягиваю буквы и слова, вынуждая мать продолжить и закончить фразу.