Удивлению моему не было границ.
— Вы привели пленного? — спросил я Томасова, точно глаза мои обманывали меня.
Надо вам сказать, что мы брали пленных только в том случае, если они сдавались целыми корпусами. К чему было и брать их? Наши казаки или убивали отставших, или бросали их на дороге, — как случалось. В конце концов, право, получалось одно и то же.
Томасов обернулся ко мне и взглянул на меня очень смущенно.
— Он выскочил передо мной, точно из под земли, когда я отъезжал от караула, сказал он. — Он, вероятно, сделал это с намерением, потому что шел прямо на мою лошадь. Он схватился за мою ногу и тогда уж, конечно, никто из наших молодцов не посмел его тронуть.
— Ему повезло, — сказал я.
— Он этого не оценил, — сказал Томасов и вид у него стал еще более смущенный. — Он шел за мной, держась за мое стремя. Вот почему я так запоздал. Он сказал мне, что он штабной и говорил таким голосом, как, верно, говорят только в аду. Это был какой-то мучительный и злобный хрип. Он сказал, что хочет просить у меня одолжения. Последнего одолжения. Понимаю ли я его? — спросил он каким-то злобным шопотом. Конечно, я ответил ему, что понимаю. Я сказал: «oui. je vous comprends»[6]. Тогда, — сказал он, — сделайте это. Теперь же! Сразу, если в вашем сердце есть жалость.
Томасов замолчал и смотрел на меня странным взглядом поверх головы пленного.
— Что же он хотел сказать? — спросил я.
— Вот это я его и спросил, — ответил подавленным голосом Томасов, — и он сказал, что просит, чтобы я оказал ему милость и всадил ему в голову пулю. Как товарищ — солдат, — сказал он. — Как человек с сердцем, как… как сострадательный человек.
Пленный сидел между нами, точно мумия со страшным, израненным лицом, какое-то военное пугало, чудовище в лохмотьях и грязи, с ужасными глазами, полными жизни и не гаснущего огня в невыносимо измученном теле, скелет на празднике победы.
Пленный сидел между нами… Какое-то военное пугало… Скелет на празднике победы…
И вдруг эти сверкающие, не гаснущие глаза уставились на Томасова. А он, бедняга, точно загипнотизированный, ответил на жуткий взгляд этого скелета. Пленник прохрипел по-французски.
— Я вас узнаю. Вы ее русский юнец. Вы были мне очень благодарны. Теперь я прошу вас заплатить ваш долг. Я хочу, чтобы вы уплатили его одним освобождающим выстрелом. Вы человек чести. У меня нет даже сломанной шпаги. Все мое существо возмущено моим унижением. Вы меня знаете.
Томасов не отвечал.
— Разве у вас не душа воина? — злобным шопотом спросил француз. Но в голосе его сквозила умышленная насмешка.
— Я не знаю, — ответил бедный Томасов.
С какой ненавистью взглянули на него неугасающие глаза пугала. Казалось, жизнь его поддерживалась только возмущенным и бессильным отчаянием. Вдруг он вскрикнул и упал ничком, извиваясь в ужасных судорогах. Таковы нередко бывали последствия тепла от костра. Было похоже на то, что француза подвергли ужаснейшим пыткам. Но он сначала пробовал перебороть страдания. Он только тихо стонал, пока мы склонялись к нему, чтобы не дать ему скатиться в костер. Он лихорадочно бормотал от времени до времени:
— Tuez-moi, tuez-moi…[7].
Но потом боль побеждала, он кричал в безпамятстве, крики вырывались из его сжатых губ.
По другую сторону костра проснулся адъютант и вскочил, ужасно ругаясь, на проклятый шум, поднятый французом.
— Что это такое? Опять ваше чортово сострадание, Томасов, — набросился он на нас. — Почему вы не выбросите его вон отсюда на снег?
Мы не обращали внимания на его крики. Он встал, с ужасными ругательствами и ушел к другому костру. Французу стало легче. Мы прислонили его к чурбану и молча сидели по обе стороны от него, пока горнисты не заиграли зорю. Большой огонь, который поддерживали всю ночь, побледнел на белесом фоне снега, а морозный воздух кругом звучал металлическими нотами кавалерийских труб. Глаза француза, застывшие и точно стекляные, что дало нам на мгновение надежду, что он тихо умер, сидя между нами, — вдруг медленно повернулись направо и налево, глядя по очереди на наши лица. Мы с Томасовым уныло переглянулись. Потом мы внутренне содрогнулись при звуках голоса де-Кастеля, прозвучавшего для нас с неожиданной силой и с жутким самообладанием.
— Bonjour, messieurs[8].
Подбородок его опустился на грудь. Томасов обратился ко мне по русски:
— Это он, тот самый человек…
Я кивнул головой и Томасов продолжал сокрушенно:
— Да, он! Блестящий, полный совершенств, предмет зависти для мущин, любимый этой женщиной — это чудовище, жалкое существо, которое не может умереть. Посмотрите в его глаза. Это ужасно!
Я не посмотрел, но понял, что хотел сказать Томасов. Мы ничего не могли сделать для него. Эта зима мстительной судьбы держала в своих железных лапах и беглецов, и преследовавших их. Сострадание было пустым словом перед этой неумолимой судьбой. Я попробовал сказать что-то про обоз, который должен находиться в деревне, но я замолчал под взглядом Томасова. Мы знали, каковы были эти обозы: жалкие толпы несчастных, которым не на что было надеяться. Казаки гнали их копьями в морозный ад, с лицами повернутыми в обратную сторону от их домов.
Француз вдруг вскочил на ноги. Мы помогли ему, почти не соображая, что мы делаем.
— Идемте, — сказал он с расстановкой, — это как раз подходящий момент.
Он долго стоял молча, потом так же отчетливо:
— Клянусь своей честью, всякая вера умерла во мне.
Голос его вдруг потерял самообладание. Подождав минуту, он добавил шепотом:
— И даже мое мужество… Клянусь честью.
Последовала еще продолжительная пауза прежде, чем он хрипло прошептал с большим усилием:
— Не довольно ли этого, чтобы тронуть каменное сердце? Неужели я еще должен встать перед вами на колени?
Снова наступило молчание. Потом француз крикнул Томасову последнее слово злобы:
— Молокосос!
На лице бедняги не дрогнула ни одна черта. Я уж решил пойти и привести двух солдат, чтобы они отвели несчастного пленного в деревню. Не оставалось ничего другого. Но не прошел я и шести шагов по направлению к группе лошадей и солдат впереди нашего эскадрона… Но вы уж догадались. Конечно. И я тоже догадался, потому что даю вам слово, что звук выстрела из пистолета Томасова был едва слышен. Снег, ведь, поглощает звуки. Пистолет только слабо щелкнул.
Не думаю, чтобы на этот звук обернулся хоть бы один из солдат, державших лошадей.
Да. Томасов это сделал. Судьба привела де-Кастеля к человеку, который понял его. Но жертвой должен был быть бедняга Томасов. Вы знаете, что такое людская справедливость и суд. Все это лицемерие свалилось на него тяжестью. Да, что говорить! Это животное — адъютант первый стал возмущенно распускать слухи про пленника, которого так хладнокровно пристрелили! Томасов, конечно, не получил за это отставки. Но после осады Данцига он попросил разрешения оставить службу в полку и похоронил себя в глуши своей провинции, где много лет с его именем соединяли какую-то таинственную темную историю.
Да. Он это сделал! Но в чем же тут было дело? Один воин сторицей отплатил другому долг, спасая его от судьбы худшей, чем смерть — от потери всякой веры и мужества. Вы, может быть, посмотрите на это с такой стороны. А я не знаю. Да и сам бедный Томасов не знал. Но я первый подошел к далекой группе на снегу. Француз неподвижно лежал на спине, Томасов стоял на коленях, ближе к лицу де-Кастеля, чем к его ногам. Он снял фуражку, волосы его блестели как золото, под легкими снежинками, которые начали падать. Он наклонялся к умершему в нежной, созерцательной позе. Его молодое, невинное лицо, с опущенными ресницами не выражало ни горя, ни суровости, ни ужаса, на нем было спокойствие глубокой, безконечной молчаливой задумчивости.