Она вздохнула и ничего не ответила. Так эта ложь коснулась даже самого дорогого для меня человека. О посторонних я уж не говорю. Почем я знаю, кто из вежливо кланяющихся мне не рассказывает за моею спиною: — «А знаете, это Песчанников, тот самый, с бумажником». Я ни с кем больше не могу говорить с открытою душою. Я думал написать туда, на юг. Но чти? зачем? Я справлялся, у меня есть там знакомые. Она, действительно, умирает. Закутанная в теплый оренбургский платок, несмотря на горячее солнце, сидит она среди зелени на террасе и смотрит на голубое море. И заботливо ухаживает за нею убитый горем отец. Может быть она скажет в последние дни? Нет, она его любит, она не омрачит его чистого горя другим, позорным. Не омрачит его памяти о дочке. Нет мне надежды! Хорошо еще, что у меня нет, кроме сестры, никого, что ни на кого не падет пятно на моем имени, никому не будет тяжело… Я — бобыль. Одиночество имеет горькие выгоды.
Профессор замолчал. В окно уже брезжил день. Захаров, по судейской привычке, не перебил его ни разу и теперь тоже остался неподвижен и безмолвен. На столе, рядом со стаканом остывшего чаю, догорал ночник.
— Я вам все сказал. Что мне делать?
Захаров точно прочел приговор.
— Я не вижу выхода из вашего положения. И вы сами во многом виноваты.
Песчанников криво усмехнулся и стал надевать пальто.
Суду, однако, не суждено было состояться. Накануне его председателю беженского комитета пришло письмо от митрополита Варсонофия. Он писал, что, напутствуя некую умирающую, узнал о невинности профессора Песчанникова, что добавить что-либо ему не позволяет тайна исповеди, но что он свидетельствует о том по долгу священства.
Из уважения к владыке дело было прекращено.
7
Рассказ из жизни русских эмигрантов.
А. В. Бобрищева-Пушкина.
Генерал Забалуйский стоял перед супругами Иешичами, подобострастно показывавшими ему его будущее жилище, и старался с ними объясниться при помощи переделыванья русских слов на сербский лад. Генералу казалось, что так выходит понятнее.
— Какая же это соба? Не лепа соба. Слишком мала.
Жена Иешича замотала головой и показала генералу на пальцах, что он один и что одному не надо большой комнаты. Он показал, однако, на пальцах сто динаров. Это вызвало новое энергичное метанье голов уже обоих супругов; они показывали на пальцах двести. Генерал рассердился.
— К чорту! Дерете, как с мертвого! Дорого! Скупо! Скупо! Не лепа соба; свинска соба!
Такой протест, сопровождаемый движением к двери, возымел свое действие. На руке Иешича из двух вытянутых пальцев один сложился пополам.
— Ну, это куда еще ни шло. Итак — полтораста… не понимаете? Сто пятьдесят! Да, да, хорошо. Добре. Так я сейчас привезу вещи. Только вы поставьте мне здесь чашку для умыванья на табуретку и кровать, конечно, кровать… разумеете? кровать!
Супруги закивали головами, и генерал, передав им полтораста динаров, успокоенный отправился в общежитие перевозить свой скудный багаж.
К чорту! Дерете, как с мертвого. Свинска соба!
— Оставшись одни, супруги задумались и начали совещаться.
— Кровать… конечно, русскому нужна кровать. Но откуда ее взять, когда ее нет? Сами спим на полу все роздали жильцам.
— Потому что ты слишком жадная. Зачем было пускать еще третьего квартиранта? Жили хорошо… была и гостиная, и детская, а теперь жмемся в каком то углу, у плиты — недовольно говорил Иешич.
— А полтораста динаров? Да за эту комнату прежде никто бы и тридцати не дал. Ведь это все равно, что урожай. Такого русского нашествия мы больше всю жизнь не дождемся!
— Пусть, но как же теперь быть с кроватью? Купить, что ли?
— Ты с ума сошел!
— А ты скоро есть перестанешь от скупости. Как же быть? Не может же генерал спать на полу?
— Зачем на полу? Тащи сюда наш рояль!
— Что ты? Он никогда не согласится!
— Не надо ничего ему говорить Мы отвинтим ножки и укроем тюфяком и одеялом. Будет очень мягко и хорошо.
— А Лизины уроки музыки?
— Потом, потом, когда русские разъедутся! А пока надо добывать деньги. Ну, что ты на меня уставился? Торопись, пока он не вернулся.
Когда генерал приехал с вещами, уже смеркалось. Комната тускло была освещена огарком. Он недовольно поморщился.
— Как здесь темно, уныло! А это что за кровать? Даже без ножек; совсем гроб какой то!
Иешич старался скрасить недостатки комнаты обилием улыбок. Генерал смягчился, подумав, что хотя хозяева-то любезные, не то, что в других местах. На кровати было две больших подушки; стеганное большое одеяло свешивалось до полу. Было устроено и все для умыванья и очищен платяной шкаф. Генерал посмотрел на часы: уж десятый час. Он благосклонным жестом простился с хозяевами.
— Теперь спать. Фу, однако, ложе-то жестковатое. Эх, то ли еще в походах приходилось переносить!
Он проворно разделся и улегся под одеяло. В соседней комнате пищали дети, что то говорили жильцы. Под этот гомон генерал стал засыпать. Постепенно водворилась тишина.
Генерал повернулся на другой бок. И среди тишины до его уха достиг мелодичный жалобный стон. Он сделал движение. Стон повторился.
— Что такое?
Генерал зажег свечку. Струны рояля продолжали нежно, негромко гудеть от некоторых его движений. Не подозревая о существовании рояля, он не мог себе объяснить, откуда исходит этот жалобный, странный, такой близкий звук?
— Это здесь, в моей комнате. Кошка, что ли? Нет, совсем не похоже на кошку. Кис-кис…
Он встал и со свечею осмотрел все углы, заглянул под стол. Большая черная тень его танцовала на стене. Так как он встал, звук прекратился. Успокоенный, он лег опять и задул свечу.
— Просто мне показалось…
И опять явственно, протяжно пронесся тот же необъяснимый звук.
— Да что же это? Нервы шалят?.. Измучился я за последнее время.
Стон повторился. Забалуйский судорожно схватился за коробку со спичками. Там их было только две. Первая сломалась в его дрожащих руках; вторая зажглась, на мгновение озарила мрачную комнату и погасла. Нельзя сказать, чтобы у генерала были слабые нервы. Он хладнокровно смотрел в былое, невозвратное время своего величия, и на экзекуции, производившиеся его карательными экспедициями, и на раненых, корчащихся в пороховом дыму. В его генерал-губернаторство на юге в 1920 г. обыватели, проходя мимо его дома, опасливо переходили на другую сторону. Генерал с одинаковой суровостью лишал жизни врагов внешних и внутренних и рисковал собственною жизнью. Это было его ремеслом, вошло в привычку. Генерала было трудно смутить. Но нет ничего страшнее необъяснимого. Он лихорадочно вглядывался в темноту и висевшее полотенце уже, казалось ему, принимало человеческие формы, гримасничало… И жалобно мелодично повторялся все тот же звук.
— Довольно… Это, очевидно, галлюцинация… Лягу с головой под одеяло, не буду слушать!
Но здесь произошло чудо; когда генерал укрылся под одеяло, звук вдруг стал гораздо явственней, под самым его ухом. Не помня себя от захватившего его тупого, животного ужаса, Забалуйский засунул голову под обе подушки. И тогда звук стал совсем близок и громок…
— Ну, теперь ясно, что это галлюцинация. Я сошел с ума!
Эта страшная истина представилась генералу вне сомнений. Он вспомнил все пережитое, свою нервность за последние месяцы… Не оттого ли он был на юге так излишне жесток. Не повлияло ли и Абрау Дюрсо, тогда истреблявшееся каждую ночь? Как он не замечал, что окружающие начали странно к нему относиться? Что-ж теперь? Горячечная рубашка… психиатрическая больница… А звук все повторялся.
— Да замолчи же ты, проклятый; замолчи! Он в иступлении бросил в пространство обоими подушками. Одна попала в оконное стекло.