Вот секрет, каким образом спасся от ареста наш представитель. Он и весь его официальный штат благополучно выбрались из Франции — как сообщает нам история.
А в числе этого штата был, конечно, и наш Томасов. У него была, по словам француза, душа воина. А может ли быть что-нибудь ужаснее для такого человека, как очутиться пленником накануне войны. Быть отрезанным от родины, когда она в опасности, от его военной семьи, обязанностей, чести и — что-ж! — и от славы тоже!
Томасов содрагался при одной мысли о нравственных пытках, которых избежал. И он лелеял в сердце безграничную благодарность к двум людям, спасшим его от жестоких страданий. Эти люди были удивительны! Для него любовь и дружба были два вида высочайшего совершенства. Он нашел два лучших примера этого и отношение к этим людям стало для него каким-то культом. Это повлияло на его отношение вообще к французам, хоть он и был большим патриотом. Он, конечно, возмущался вторжением врага, но в этом возмущении не было ненависти к отдельным личностям. Томасов был истинно хорошей натурой. Его огорчали человеческие страдания, которые он видел кругом. Да, он был полон сострадания ко всем видам людских горестей, не переставая быть настоящим мущиной.
Менее тонкие натуры, чем он, не понимали этого. В полку его прозвали Сострадательный Томасов.
Он не обижался на это. Сострадание совместимо с душой воина. Люди без сострадания — это чиновники, торговцы и подобные им. Что же касается свирепых разговоров, которые слышались во время войны от приличных людей, то надо сказать, что язык в лучшем случае непокорный орган и если есть что-нибудь волнующее, то невозможно остановить его неудержимую деятельность.
Я не был особенно удивлен, видя, как Томасов вложил спокойно саблю в ножны в разгаре этой аттаки, как вы бы могли назвать. Он был молчалив, когда мы ехали обратно. И обыкновенно-то он не был болтуном, но ясно, что зрелище этой Великой Армии произвело на него глубокое впечатление. Я всегда был твердым человеком, а тут даже я… а Томасов был, ведь, поэтом. Можете себе представить, как это подействовало на него. Мы ехали рядом, не раскрывая рта. Это просто было сильнее слов.
Мы расположились бивуаками по опушке леса, так, чтобы иметь защиту для наших лошадей. Но бурный северный ветер затих так же быстро, как и налетел, и великий зимний покой лег на страну от Балтийского и до Черного моря. Можно было почти ощущать его холодную, безжизненную безграничность, достигающую до звезд.
Наши люди зажгли несколько костров и расчистили вокруг снег. Вместо сидений у нас были большие чурбаны. В общем, это был очень сносный бивуак, если даже не говорить о восторгах побед. Мы должны были почувствовать это позднее, теперь же мы были подавлены нашей суровой и трудной задачей.
Вокруг моего костра сидело трое. Третий был адъютант. Он был, может быть, и добродушным человеком, но мог бы быть лучше, если бы его манеры не были так грубы и понятия не так суровы. Он рассуждал о людях, точно человек был… ну, хотя бы просто двумя, сложенными крест на крест палками. На самом же деле человек больше напоминает море, движения которого слишком сложны, чтобы их можно было объяснить, и из глубины которого могут подняться, бог знает, какие неожиданности.
Мы поговорили об этой аттаке. Не долго. Такие темы не поддаются разговору. Томасов пробормотал что-то о простой бойне. Мне нечего было сказать. Как я вам говорил, я очень скоро опустил саблю и она без дела висела на моей руке. Эта умирающая толпа даже не попробовала защищаться. Было всего только несколько выстрелов. У нас было ранено двое. Двое!.. а мы атаковали главную колонну Наполеоновской Великой Армии.
Томасов устало прошептал:
— К чему это было?
У меня не было желания спорить и я только пробормотал:
— Ах, о чем тут говорить!
Но адъютант вмещался неприятным тоном:
— Что — ж, это хоть разогрело немножко наших людей. Я и сам согрелся. Это уж достаточно хорошая цель. Но наш Томасов такой сострадательный! А кроме того, он был влюблен в француженку и закадычный друг многих французов, вот ему и жаль их. Не печалься, голубчик, мы по дороге в Париж и ты ее скоро увидишь!
Это был один из его глупых, как нам казалось, разговоров. Все мы были уверены, что до Парижа придется добираться годами… годами! И вдруг! меньше, чем восемнадцать месяцев спустя, у мена обобрали большую сумму денег в адской игорной дыре, Палэ Ройяль.
Правда, — самая бессмысленная в мире вещь — открывается иногда глупцам. Я не думаю, что наш адъютант верил тогда своим словам. Он просто по привычке хотел подразнить Томасова. Просто по привычке. Мы, конечно, ничего не сказали в ответ и он опустил голову на руки и задремал, сидя на чурбане перед огнем.
Наша кавалерия была на крайнем правом фланге армии и я должен сознаться, что мы очень плохо ее охраняли. Мы потеряли в то время всякое чувство опасности. Но, все таки, мы делали вид, что охраняем. Подъехал солдат, ведя под узцы лошадь, Томасов устало сел на нее и отправился объезжать сторожевые посты. Совершенно бесполезные сторожевые посты.
Все было тихо в эту ночь, кроме треска костров. Бесновавшийся ветер поднялся высоко над землей и не чувствовалось ни малейшего дуновения. Только полная луна вдруг выплыла на небо и повисла высоко и неподвижно над головами. Я помню, как на мгновение поднял к ней свое заросшее лицо. Потом я, вероятно, тоже задремал, согнувшись вдвое на чурбане и наклонив голову к яркому огню.
Вы знаете, какая непостоянная вещь такой сон. Одно мгновение вы падаете в пропасть, а в следующее вы возвращаетесь на землю. Потом снова проваливаетесь. Кажется, точно вы летите в бездонную черную пропасть. Потом опять возвращаетесь толчком к сознанию. Становишься игрушкой жестокого сна. Мучительное состояние.
Мой вестовой стоял предо мной, повторяя:
— Не желаете-ли поесть?.. Не желаете-ли поесть?..
Я постарался ухватиться за исчезающее сознание. Вестовой предлагал мне закопченый котелок с крупинками, плававшими в слегка посоленной воде.
В то время мы аккуратно получали только такие порционы. Пища для цыплят, будь она проклята! Но русский солдат поразителен. Мой паренек подождал, пока я кончил пирушку, и ушел, унося пустой котелок.
Я больше не хотел спать. Я находился теперь в состоянии обостренной сознательности. Я ощущал даже то, что было вне того, что сейчас окружало меня. Я рад сказать, что такие моменты бывают у людей, как редкое исключение. Я отчетливо ощущал землю во всех ее огромных пространствах, окутанных снегом. На всем этом пространстве были лишь деревья, вытянувшиеся кверху в своей похоронной красе. И среди этого всеобщего траура мне слышались вздохи людей, умирающих на лоне мертвой природы. Это были французы. Мы не ненавидели их. Они не ненавидели нас. Мы жили далеко друг от друга — и вдруг они ворвались с оружием в руках, ведя за собой другие народы, чтобы всем погибнуть на долгом, долгом пути среди замерзших тел. Я отчетливо видел этот путь, трагическое множество невысоких черных валов, растянувшихся вдаль под лунным светом, в ясной и безжалостной ночи — ужасный покой!
Но какой еще покой мог быть для них? Чего другого они заслуживали?
Вас может удивить, что я так хорошо все это помню? Как может мимолетное чувство или неопределившаяся мысль жить так долго в человеке, существование которого так непоследовательно менялось? Ощущения этого вечера врезались в моей памяти так сильно, что я помню малейшие оттенки их. А причиной этого был случай, который я, вероятно, не забуду во всю жизнь, как вы сами увидите.
Все эти мысли мелькали в моей голове не более пяти минут, когда что-то заставило меня оглянуться назад. Не думаю, чтобы это был шум; снег заглушал все звуки. Но что-то было, точно сигнал, достигший моего сознания. Как бы там ни было, я повернул голову. Ко мне приближался случай, хоть я и не знал ничего про это и не был ничем предупрежден. Все, что я увидел, были две шедшие издали в лунном свете фигуры. Одна из них был Томасов. Темная масса за ним — были лошади, которых уводил вестовой. Томасов был знакомой фигурой. Он был в высоких сапогах и его длинный силуэт кончался остроконечной шапкой. Но рядом с ним приближалась другая фигура. Я не верил сначала своим глазам. Это было поразительно! На голове у фигуры был блестящий, украшенный перьями шлем, и она куталась в белый плащ. Плащ не был таким же белым как снег. Ничто никогда не может быть таким белым. Плащ был, вернее, белый, как туман, и вид его производил странно-жуткое впечатление. Казалось, точно Томасов захватил самого бога войны. Я сразу заметил, что он вел за руку это сверкающее видение. Потом я увидел, что поддерживал его. Я смотрел на них во все глаза, а они ползли и ползли, — потому что они, действительно, ползли, — и, наконец, приползли в свет нашего костра и прошли мимо чурбана, на котором я сидел. Огонь заиграл на шлеме. Он был весь погнутый и замерзшее и израненное лицо под ним было обрамлено обрывками меха. Не бог войны, а француз. Широкий белый кирасирский плащ был порван, пули выжгли в нем дыры. Ноги француза были завернуты сверх остатков сапог в старую овчину. Они казались чудовищными и он спотыкался, поддерживаемый Томасовым, который осторожно усадил его на чурбан рядом со мной.