— Я улетаю завтра в Москву, — отвечать, проверяя на прочность мой последний натянутый нерв, Измайлов продолжал неторопливо, не сразу. — Вернусь недели через две, а там… почему бы и нет? Я ухожу из группы, но ведь общаться можно и вне её. Можно сходить в кино.
— Можно.
— Вы с Ивницкой в веревочный парк ещё хотели.
— Хотели.
— И на батуты.
— И на батуты, — я согласилась послушно, колко, как бьющие в лицо единичные снежинки. — Ты Польке с Артёмом только расскажи всё и сам, пока они со стороны от кого-нибудь не узнали. Если… если они тоже друзья.
— Я расскажу, — Измайлов кивнул серьёзно, поднял и протянул мне перчатку. — Тогда… пока?
— Удачной поездки.
У меня вышло попрощаться, не подвела выдержка, которой Аурелия Романовна могла бы гордиться. И обнять себя вежливо и равнодушно я дала.
Улыбнулась даже.
Мы ведь не расстаемся насовсем, а просто прощаемся.
Недели на две.
Подумаешь, мы больше никогда — всё, закончилось! финиш, баста, навсегда! пусть и куда раньше, чем я думала! — не будем учиться в одной группе.
Подумаешь, мне больше не с кем будет играть в «крестики-нолики» или морской бой на особо заунывно-скучных и нескончаемых парах. Подумаешь, больше никто не станет сидеть рядом и тыкать в ответ на особо удачно сказанную гадость в бок ручкой. Подумаешь, мы больше не сможем показательно порицать Ивницкую за просмотр сериалов на лекции и пересмотренный в десятый раз шедевр с Серканом Болатом. Подумаешь, мы больше не будем стартовать первыми в перерыв в сторону буфета или автомата, чтобы успеть раньше всех и в очереди не стоять.
Подумаешь, подумаешь, подумаешь…
Я ускорялась на каждое из этих подумаешь. Шла в сторону дома, лавируя между людьми и по механической привычке тормозя на светофорах, пешком. Я прошла мимо всех остановок, ибо ехать в транспорте, в замкнутом пространстве, вот сейчас было никак невозможно.
Я бы задохнулась там.
Так же… не хватало лишь воздуха.
И больно было.
А ещё не замечалось ничего вокруг, а потому как оно получилось ни тогда, ни потом я так и не поняла. Просто… просто в ноги будто Рэмыч, как раньше, с разбегу и всей дури боднул, влетел привычно.
И на асфальт от неожиданности я столь же привычно села.
Упала.
— Девушка!
— Ой, мамочки, что средь бела дня делается! Сбили!
— Девушка, вы как с… Алина⁈
— А ты что не видишь⁈ Задавил её!
— Да вы что⁈ Она сама под колёса полезла! Ходят, ничего не видят, никуда не смотрят! Вот пошла нынче молодежь!
— Алина?
— Гарин?
Руки, ощущая плотный вакуум, через который все звуки и голоса пробивались с опозданием, я оттирать от грязи перестала, подняла голову на забыто-знакомый глубокий голос. Моргнула, чтоб убедиться и собственным глазам поверить.
Или телу, плечам, за которые меня схватили и вверх потянули.
Савелий Гарин — реальный, а не из моих снов — был тут, в холодном мартовском Энске, а не в далёкой, ставшей давно красочным сновидением, Индии. Он, настоящий, хмурил брови и с корточек, не отпуская меня, вставал.
От него пахло, как и там, в летней сказке, дымом и хвоей, его собственным запахом, от которого спокойно и одновременно, наоборот, так правильно волнительно и нетерпеливо-жадно всегда становилось.
— Ты как?
— Сногсшибательно, — хихиканье, звучащее истерично, вырвалось само, перешло в громкий и жалкий всхлип. — Извини.
— Да ты тоже… — Гарин хмыкнул невесело, отряхнул, отбирая перчатки, мои руки сам, окинул придирчивым взглядом с головы до ног, которые сквозь порванные на правой коленке джинсы теперь немного даже видно было. — Я обычно не имею привычки сбивать своих любовниц.
— А я не кидаюсь под колёса бывшим.
— Ну да, — он согласился непонятно.
Подхватил, не обращая ни на кого внимания, меня на руки. И мои же шипящие вопли про мокрые и грязные джинсы он проигнорировал, затолкал в свою машину. Вернулся на своё место, пока в окно я смотрела, осознавала, что столкнулись мы у торгового центра.
Выезжал с подземной парковки Гарин.
А я… мимо шла.
Дошла, называется.
— Тебе в больницу надо, — это, трогаясь с места и выруливая наконец на дорогу, Савелий Игнатьевич объявил первым делом и безапелляционно.
Покосился с беспокойством.
Отчего показать язык, ещё больше съёживаясь в кресле, захотелось. Толкали на подобные неуместные глупости расшатанные нервы.
Точно они, а не природная дурость.
— Нет, — я, сдерживая душевные порывы, отозвалась не менее категорично. — Высади меня где-нибудь тут.
Ибо толпа охочих до зрелищ и скандалов уже осталась за поворотом.
Разошлась.
— Высажу я тебя в больнице, — свои коррективы в мои планы Гарин внес невозмутимо и вежливо до моих сжавшихся кулаков. — Или, что точнее, вынесу. И до врача донесу. С тобой так надежнее.
— Да будет тебе известно, заливать вавку-ранку хлоргексидином или перекисью я к концу пятого курса и сама научилась, — невероятным открытием я поделилась желчно, не замолчала, чувствуя, что уже несёт и не тормозится. — Допускаю, что в это сложно поверить. И в таком трудном деле требуется немалый опыт, изрядная сноровка и отменный профессионализм, да и вообще это высокие технологии, но я справлю…
— Что у тебя случилось? — он спросил неожиданно.
Поставил в тупик.
И с открытым ртом оставил.
— Язвить без меры ты обычно начинаешь от… расстроенных чувств, — Гарин, поражая-восхищая словарным запасом и литературной подкованностью, а заодно меткостью суждений, свой вопрос пояснил в лучших традициях позапрошлого века.
Это там додуматься до фразы про расстроенные чувства только могли.
Я уверена.
— Ничего, — на Савелия Игнатьевича, отворачиваясь от окна, я посмотрела из вредности, вспомнила какого насыщенно-тёмного оттенка у него глаза.
Графитные.
Иль антрацитные.
— Но если доставить тебя в больницу, — усмехнулся он догадливо, а потому раздражающе, — ты там всех покусаешь, так?
— Только тебя, — оскалилась я вполне так дружелюбно-кровожадно, в лучших традициях графа Дракулы и Брэма Стокера.
— Меня кусать можно, — это мне разрешили интимно.
Так, что щеки под его взглядом загорелись сами.
И… вспомнилось тоже само.
— Если не хочешь высаживать тут и облегчать себе жизнь, то отвези домой, — я, сдуваясь враз и даваясь первой, попросила тихо. — Пожалуйста.
— Хорошо, — он согласился, кажется, через силу, уступил всё же, чтобы, перестраиваясь в другой ряд, тут же уточнить. — Дом остался тот же, что и у Женьки был?
— Да… а ты…
— А я сбился со счёта, сколько раз увозил Василису Игнатьевну к Евгении Константиновне, — на мой незаконченный вопрос Гарин улыбнулся понимающе. — Или Женьку мы завозили после их походов по клубам. Как у неё дела, кстати?
— Нормально, — я, узнавая такие подробности студенческой жизни сестрицы, хмыкнула удивленно, огорошила заодно и его. — Замужем, двое детей.
— Чего⁈ — на светофоре в последний момент от таких новостей Гарин затормозил резко. — Она же вот…
Ну… да.
Ещё зимой, в декабре, Енька как личность свободная и независимая просто жила с Жекой. Не задумывалась про свадьбу, собиралась, споря по поводу подарков, на Новый год в Питер, ругалась привычно на пациентов.
Рассуждала ещё ехидно, что Жеку, перестав гадить, приняли даже наши кошки и в особенности Рыжий, который, оправдывая своё имя, рыжая и наглая котяра. А ежели он принял, то Аурелия Романовна тем более примет Князева.
Так всё привычно у нас и шло.
Пока в самом конце декабря не умерла Таня, свидетельство о смерти которой Енька подписала лично. Она спросила и узнала, что девочек отдадут в детдом. Рассказала это за одним из ужинов нам с Жекой.
И дальше мы, как и всегда, жили.
Только улыбалась все эти зимние длинные праздники Женька натянуто. И эту её натянутость Жека выдержал только до февраля. Он сказал в один из вечеров, не находя лучшего времени и заходя к ней в душ, что семью всегда хотел большую.