Обойдется.
— Измайлов, твои больные фантазии остаются всё такими же банальными. Или подожди… мне сейчас мнение профессионала выдали, да? — в такую знакомую перебранку, что всегда балансировала на острой грани приличий и оскорблений, я включилась автоматически.
Раньше, чем сообразить и прикусить язык успела.
Только глаза, чертыхаясь, закрыла.
— Узнаю Калину, никакой благодарности и тонна инсинуаций. Кстати, повторяешься, — Глеб хмыкнул странно, будто не заржать пытаясь. — И что за интерес к моим фантазиям? Так услышать хочется?
— Упаси боже! — ужаснулась я вполне натурально, протараторила быстро. — Глеб Александрович, у меня детская неокрепшая психика. ЮНИСЕФ тебе не простит.
— Скорее, Гринпис…
— Ну кто тут большая скотинка, вопрос, конечно, открытый… — я, отворачиваясь к окну и пряча улыбку, пробормотала негромко.
Но так, чтоб услышанной быть.
И ответочку получить.
Вот только Измайлов, привлекая внимание, проговорил совсем другое:
— Что за херь…
Он сбросил неожиданно скорость на пустой дороге, на одной из дорожных артерий, которые во множественной, казалось, бесконечности Энск окружали. Сходились и расходились, пересекались и ветвились.
Вырастали вдруг в мосты.
Или ныряли под них.
По ним всегда мчали машины, вот только мы, уйдя в левый ряд, свернули на редкий безлюдный участок. И по узкой дороге между двумя еловыми стенами ехали. Я рассматривала и занесенные белоснежным покрывалом опушки, и широкие припорошенные снегом лапы ёлок.
От их вида внутри зарождался детский восторг.
Тот, от которого обмираешь.
Не соображаешь сразу.
— Ты чего?
— Там авария, — Глеб, сворачивая на обочину и окончательно тормозя, ответил коротко.
Сосредоточенно.
И из машины он вылез первым.
А я наконец разглядела, увидела перевернутую и лежащую брюхом вверх «Ниву», что метрах в пятидесяти от нас была. Влетела, кажется, в отбойник, который искореженным оказался.
— Калина, вызови скорую и на заднем сидении аптечка, поищи, — Измайлов скомандовал решительно и дверь свою закрыл.
И машину он тоже… закрыл.
Запер меня.
Это я поняла не сразу.
После того, как скорую, объясняя наше местоположение, я торопливо вызвала и аптечку, перегнувшись и почти переползя, попутно нашла. Толкнула дверь, которая закрытой вдруг оказалась.
— Глеб!
Нить чёрного дыма, что, извиваясь змеюче, поднималась к небу от «Нивы» я заметила тогда же. Я видела, дёргая бессмысленно ручку, как к — горящей? горящей! — машине Измайлов бежал.
Подбегал.
Я пыталась открыть в бесполезной попытке его дверь или хотя бы окна, вот только ни черта они не открывались. Ни передние, ни… на укатанную обочину, расшибая ладони, я выпала из задней двери.
Побежала к «Ниве», от которой мужика Глеб уже волочил.
— Измайлов!
— Что ты тут… Займись им, — он, кладя его на землю, приказал отрывисто и хрипло. — Там ещё кто-то… надо проверить…
— А если взорвется⁈ Глеб!!!
Я орала, срывая голос, одно.
А делала другое, я уже упала перед мужиком, чтобы пульс нащупать и травмы найти. Только вот ни на одном занятии не рассказывали, что заледеневшими и дрожащими пальцами нащупать этот пульс невозможно.
И в стуке собственного сердца ничего не слышишь.
Не видишь, даже остервенело расстегивая пуховик, дышит он или нет. Ты не понимаешь ничего, кроме того, что Измайлов там. Он лезет с самоубийственной одержимостью к машине, которая взорваться в любой момент может.
Вспыхнуть так, что и от него одни только чёрные угли останутся.
Он сгорит, а мужик…
…ни крови, ни повреждений не находилось, зато пульс я всё ж отыскала. И сидеть больше возле него не смогла.
— Ну не сдохнешь за пару минут, — я, всё же вскакивая и понимая, что хорошим врачом мне не быть, следом за Измайловым бросилась. — Глеб!
— Алина, твою!..
— Хватит!
— … я что тебе сказал…
— Уходим!
— … Калина дуристая…
Он ругался, заходясь в кашле от дыма.
Вырывался.
Но от горящей машины, намертво вцепляясь в рукав куртки, я его тащила. Орала в ответ и костерила, почти визжала, что он упёртый кретин, которого я ненавижу.
Кажется, я говорила что-то ещё.
Я ещё переставляла, уже не разбирая кто кого тянет, ноги, когда Измайлов, смазано и стремительно обернувшись, меня… толкнул.
Оттолкнул с той дурью, от которой на дороге, поднятой и насыпанной, я не удержалась, покатилась с обочины вниз, прямо к лесу под странный грохот. Пронеслись, мельтеша и чередуясь, белые пятна снега и обрывки голубого неба, которые невыносимо и больно безмолвными вдруг стали.
Будто ватой уши заложили.
Или от взрыва я оглохла.
Моргнула, прогоняя откуда-то взявшиеся слёзы, и встала, чтоб на дорогу, где, пробивая вакуум тишины, завывали сирены, выбраться. Я карабкалась, как в детстве, по снежной, припорошенной чёрными хлопьями, горке вверх.
Задыхалась от гари.
От страха, который, беря начало в сердце, по всем сосудам расползался, не давал дышать. От него подгибались ноги так, что коленки я окончательно разбила, вот только это осозналось потом, когда джинсы я выбрасывала.
А колени обрабатывала.
Тогда же я упрямо лезла туда, где Измайлов живым должен был быть.
Обязан был, сволочь.
Благородная.
Спасатель хренов.
За те метры и минуты, что растянулись на пару вселенных, я обозвала его много как. Я придумала тысячу прозвищ и оскорблений. Я представила, как бить его буду, как врежу за то, что теперь имею представление о том, как останавливается сердце.
Только вот все оно забылось, когда толпу людей, машины скорой, пожарников и гаишников я увидела.
Пошла, ощущая странный гул в голове, к ним.
К ближайшей скорой, у раскрытых дверей которой парень стоял. И ушедшего в академ Лёху из пятнадцатой я в нём узнала заторможенно. Он писал что-то быстро в своей документации, в карте, под которую папка была подложена, навесу.
— Где Измайлов?
— Алина?
Он удивился.
А я, извинившись потом, толкнула его.
— Глеб где?
Раз.
И ещё раз.
— Я вас спрашиваю, Глеб где⁈
— Тут я, здесь. Что, волновалась? — его голос раздался за спиной.
Он едва стоял на ногах, качался. Перепачканный в крови и сажи, с рассеченной и наспех заклеенной бровью, с перемотанной головой Измайлов стоял и высокомерно гнул свои когда-то идеальные, а теперь подпаленные брови.
Вопрошал ехидно.
И оборачиваться пришлось, кривя губы в ответной презрительной усмешке, протягивать ядовито:
— Радоваться только начала, а ты обломал.
Последнее я выдохнула практически в губы, и его по груди ударила куда сильнее, яростнее, вымещая весь страх, всю злость.
— Гад! Я даже платье чёрное выбрать не успела. Ненавижу! И некролог не сочинила. Измайлов, я тебя ненавижу!!! Ты… ты скотина!
И сволочь редкая.
Просто редкостная сволочь, которая к себе меня резко дёрнула, соединила нас окончательно. И за затылок, прижимая к куртке, он меня удержал, сжал, сгребая в кулак, волосы и едва слышно выдохнул:
— И я тебя терплю, Калина дуристая…
[1] Amor tussisque non celantur (лат.) — любовь и кашель не скроешь.
[2] Beaujolais Nouveau est arrivé! (фр.) — Божоле нуво прибыло!
1 час 42 минуты до…
— Ты сегодня задумчивая, — Гарин говорит негромко.
Выносит приговор, когда одни мы остаемся.
Уходят остальные, уезжают в загс, а мы вот задерживаемся. Продолжаем стоять на последнем мосту, который аркой и радугой. Чередуются цвета досок, повторяя всем известное про охотника и фазана.
Только яркость свою после всех дождей они потеряли.
— Неправильно, да? — я спрашиваю опять же задумчиво.
Не нахожу ничего умнее.
Или лучше.
Разве что багряный лист клёна, который к мокрым доскам прилип. Не потускнел в отличие от всего мира. Когда-то, в другой жизни, мы ездили с мамой сюда же, собирали такие вот листья для гербария и школьных поделок Женьки.