Литмир - Электронная Библиотека

Ездили мы после маминой работы.

Почти через половину города, а потому красивые листья и клёнов, и редких деревьев мы искали при свете первых фонарей и через дорогу в дендрарии. И это запомнилось куда лучше, чем собственное первое сентября первого класса.

— Не знаю, — Гарин отвечает не сразу, пожимает плечами. — Я уже не знаю, что правильно, Алин.

Он облокачивается на перила моста.

И это тоже неправильно.

Марается костюм, который Гарину так идет. И счастье кто-то из прохожих такой красивой паре как мы уже не раз пожелал.

— Я… — я пытаюсь начать.

Ответить хоть что-то, вот только не придумывается.

Ничего.

— Ты можешь уйти, — пачку сигарет он вытаскивает неспешно, говорит мне неторопливо, но так отчётливо, что… доходит. — Я скажу всем… придумаю что-нибудь. А ты придумаешь и что-нибудь скажешь своему Измайлову.

— Он не мой.

— Но ты ведь хочешь? — Гарин хмыкает невесело.

Высекает, не поджигая сигарету, раз за разом огонь.

На который я смотрю, но вижу другой. Тот, что позавчера-вчера ночью был. Он сжёг, как я думала, все… не воспоминания даже, а боль.

Радость.

Все чувства и эмоции, которые внутри шесть лет то ярко вспыхивали, то тлели. Не исчезали совсем, как бы обидно или больно из-за Измайлова мне не было. Меня не отпускало, не выдиралось из сердца и души, пусть сто тысяч раз я себе и обещала его забыть.

— Я… не знаю.

В позапрошлую ночь, смотря на летящие к небу искры, я знала. Я поверила, что от любви, как от чумы, огонь исцелил. Он уничтожил в пляшущих языках пламени всё, не осталось никакой больше любви.

Или и не было её никогда?

Вдруг, вдруг существовала только… дружба, привычка, влюбленность или даже шутка, в которую я сама поверила. Мы столько раз шутили и повторяли, что Измайлов — мой муж. Мы столько раз говорили, что я сама себе всё надумала.

Ошиблась и запуталась.

Так и не разобралась, что такое любовь.

Как её распознать?

Или классифицировать? По какой шкале оценить степень тяжести? Какие должны быть жалобы и анамнез, чтобы в диагноз выставить именно её? И каким обследованием этот предварительный диагноз сделать окончательным?

— Уходи сейчас, Алина.

— Что?

— Я… я не смогу тебя отпустить, — Гарин не смотрит на меня, выдыхает облако белесого дыма, что причудливым сплетением в сыром воздухе повисает. — Я пытался, но не выходит. Тебе придется уйти самой.

— Я…

Я смотрю на его профиль, на желваки на скулах, что прорисовываются, появляются и видятся первый раз в жизни, а не в фильмах. И Гарина вот таким отстраненным и чужим я первый раз в жизни вижу.

Он не может меня отпустить, а я…

Я отступаю.

На целый шаг, который куда больше, чем тот, который, играя в гигантские шаги, мы в детстве делали. И сделать это шаг мне куда тяжелее, чем даже с утяжелителями на любой из тренировок, будто двадцать килограмм, как минимум, мне на каждую ногу навесили.

Неподъемно.

А ещё… больно, жгуче и остро, как сдираемая кожа.

Только не кожа, а Гарин.

Я отдираю от себя его, делаю ещё шаг назад, что уже второй, но не менее сложный. И третий проще не становится.

Я дохожу спиной вперёд до конца моста, спускаюсь на деревянный настил тропинки. Я запоминаю, как Гарин, так и не повернув в мою сторону голову, стоять продолжает. Я отпечатываю его перед глазами.

А после всё же разворачиваюсь.

Иду, отстукивая каблуками, к выходу, до которого так далеко и долго. Ввинчивается в мозг оглушительно-громкая дробь каблуков. Не дышится, перехватывая дыхание, от влажно-пряного запаха осени, в котором прелые листья и грибы.

Дым костров.

Или сигарет, которые Гарин практически не курит, только если… свадьбу за полтора часа до росписи он не отменяет, не отправляет меня к Измайлову по величайшему благородству и столь же великой любви.

Ид-идиот.

Меня хватает на целых семнадцать шагов.

А может, девятнадцать.

Я сбиваюсь со счёта и всё же оборачиваюсь, срываюсь обратно. Мешается подол платья, и каблуки… Чёртовы каблуки, кажется, грозят сломаться, только всё равно мне становится. Не переживается, что шпильки я теряю.

Распадается прическа.

А я… я врезаюсь в Гарина, оказываюсь прижатой к телу, на котором каждую родинку и шрам я давно уже знаю.

Я шепчу, утыкаясь в его шею, лихорадочно:

— Сол, удержи меня… пожалуйста…

Не отпускай.

Быть может, и это не любовь, в которой разобраться я так и не смогла. Быть может, это чистый эгоизм, а я редкая дрянь и тварь, которая только о себе думает, которая спасается и пользуется чужими чувствами, но… не отпускай, пожалуйста.

Держи, как в сентябре, когда в аэродром привез и рюкзак с парашютом показал. Объявил, что раз я всегда хотела, то вперёд, пора исполнять мечты.

Даже если очень-очень страшно.

Как сейчас.

— Я боюсь, Гарин. Я так боюсь, словно снова прыгаю в пустоту, и обратно уже не вернуться, — я признаюсь сбивчиво, пытаюсь сказать как можно больше, пока он молчит, пока не отталкивает. — У меня сложные отношения… много с чем сложные, включая тебя и церковь. Но я всегда считала, что если венчание, то это навсегда, не переиграть до самой смерти. Мы не венчаемся, но у меня такое же ощущение. Понимаешь? Я знаю, что дура. Можно развестись хоть завтра, но…

— Нет.

— Что именно?

Я моргаю растерянно.

Ищу ответ в его глазах на что-то, что в слова не превращается, не запирается буквами. Только чувствуется.

Бьется вместе с сердцем.

— Я не пойду разводиться с тобой завтра.

— Даже… даже если я тебя не люблю?

Нельзя.

Не может, имея хотя бы зачатки мозгов, невеста в день свадьбы спрашивать такое у жениха. И думать о подобном не смеет, не должна.

Не играется при таких вопросах свадьба.

Только я вот клиническая идиотка.

— Ты любишь, — Гарин произносит твердо.

Говорит тогда, когда посыл в дальние дали я услышать готова. Или не готова, но… понятно и правильно бы это было.

Или самой мне уйти всё-таки надо было, пусть и не к Измайлову, а просто. Мне следовало, только я тоже не смогла.

— А если я опять ошиблась? Ты сам отправил меня к нему!

— А ты не пошла.

Не пошла.

И не пойду, потому что… потому что у Глеба Александровича своя жизнь. И меня он точно не любит.

Мы просто дружим.

— Ты… ты только удержи меня… пожалуйста…

Я прошу, кажется, жалобно.

Прижимаюсь, обхватывая за шею, изо всех возможных сил, вслушиваюсь в ритм близкого сердца. Чувствую тяжесть рук на пояснице, на спине, по которой он ведет. Я дышу им, ловя состояние внутреннего равновесия, которого так давно не хватало.

А теперь вот возникает.

Крепнет, когда Гарин обещает тихо, но уверенно:

— Всегда.

* * *

Благодарственное письмо за спасение человека, мужество, героизм, а заодно неравнодушие и активную жизненную позицию со всей помпой и торжественностью вручали в большой аудитории и со сцены, на которую следом за Глебом меня вытолкали.

То, что я никого не спасала, вытолкнувший Макар Андреевич мимо ушей пропустил виртуозно и благополучно.

Как и остальные.

Моё шипение, что героизмом, как и идиотизмом, страдал исключительно Измайлов, в принципе никто не слушал. Даже Ивницкая, в которую подушкой, лежа после аварии в их с Артёмом квартире, я запустила.

Вернуться к себе в тот вечер я не смогла.

Измайловское «я тебя терплю» стояло в ушах, а перед глазами так и горела машина. Какие-то секунды или минуты и с ней гореть могли бы мы. Там, на трассе, об этом не думалось, не вспоминалось по пути в больницу, куда Глеба на пару с Лёхой мы всё же затолкали, зато это всё представилось в красках на диване, на котором в плед с головой я завернулась.

Накрылась, сворачиваясь эмбрионом.

Под возгласы Ивницкой.

И спрятанное за бравурностью мрачное предложение Кузнецова намахнуть то ли лечебные, то ли наркомовские сто грамм.

32
{"b":"916166","o":1}