— А повод?
— А мы сегодня так, — Артём, вытаскивая из холодильника запотевшую бутылку и отвечая Польке, хмыкнул ожесточенно-зло, — за жизнь, которая у нас та-кая… весёлая.
Последнее он почти пропел, причём матерно.
А я, сползая с дивана вместе с пледом, согласно вздохнула.
Жизнь воистину была… весёлой. Правда, на душе от этакой весёлости было тошнотворно и блекло-бело, как за окном.
Февраль — уже не праздничный, последний и пепельный по цвету — из всех зимних месяцев давался тяжелее всего. Исчезали из окон гирлянды, разбирали ледовый городок и на предновогодние распродажи в нарядно-украшенные магазины больше не зазывали. Только ставшие никому ненужные ёлки, напоминая о недавнем празднике, сиротливо валялись на помойках.
На них каждый раз смотреть было больно. Казалось ещё сильнее, что конца и края этой, такой же безжизненной, зиме не будет.
Она нескончаемая.
А потому на водку, уже разлитую по стопкам, я согласилась. Опрокинула в себя, ничего не чувствуя и слушая Артёма, который на смене вчера был. Он последние пару месяцев работал на скорой.
— А мы вчера ребёнка в шестёрку увозили, — Кузнецов события очередных суток рассказывал неспешно и коротко.
По-свойски.
Таким образом, когда пояснять, что шестёрка — это детская больница, основная после областной, не надо. Мы знали сами, катались туда на педиатрию. Да и так все больницы города, в которых начали заниматься с четвёртого курса, почти забыв номера корпусов, мы знали. Почти все циклы, которыми мы теперь учились, проходили в них.
— Ногу сломал, а нам обезболить было нечем. Мы же не детская бригада. У нас ничего из того, что им можно, в укладке не оказалось. Всю дорогу кричал. Мы на подстанцию даже позвонили, а нам — ну, везите быстрее, нельзя колоть…
Такое — ни первое, ни последнее, а просто рассказанное, а потому разделенное — запоминалось хорошо. Откладывалось в память, как и многое другое. Почему-то сильнее всего — или только у меня? — цеплялись и оставались в памяти именно крики, слова, что невнятно бормотались или орались с ненавистью.
Они хранились куда лучше, чем картинки или запахи, некоторые из которых, впрочем, тоже на всю жизнь запоминались. И как пахнет, например, кетоацидоз любой медик всегда скажет, не спутает ни с чем.
— Дерьмо в общем, а не сутки, — Артём скривился выразительно, откинулся на спинку стула, закидывая руки за голову. — Мы на станцию даже поесть ни разу не заехали. То алкаша, всего облеванного, из кустов вытаскивали, то бабку, почти два центнера, с инсультом с седьмого этажа без лифта пёрли.
— А родственники помочь?
— Алин, какие на хуй родственники⁈ Там сын дрыщ дрыщом, он носилки то не удержит. И доча, как мама, только руки заламывала да истерила, под ногами путаясь, чтобы мы аккуратнее несли. А у нас я да Катюха, в которой если пятьдесят килограммов есть, то уже хорошо. Мы по соседям пробежались, ладно хоть мужик один нормальный попался, помог. Я ещё водителю позвонил, так втроем и спускали.
— Не уронили?
— Уронишь их…
— В утешение считай, что на тренировку сходил, железо потягал.
— На хрен такая тренировка, — посыл, разливая по второй и хрустя ещё найденными в холодильнике маринованными огурцами от мамы Польки, Артём выдал от души. — Ещё в полшестого на констатацию смерти вызвали. Сука. Я только покемарить сел.
— Ничего страшного. Ты всю пару на моём плече досыпал, похрапывая, — Ивницкая хмыкнула безжалостно, но посмотрела сочувствующе и бутерброд, сооруженный из чёрного хлеба, сала и чеснока, протянула, перевела взгляд на меня, чтоб вспомнить и обрадовать. — Вам, кстати, с Измайловым фтиза за прогул пламенный привет передала и доклады на послезавтра.
— Счастье-то какое…
— Его, кстати, чё, — Артем, перенимая манеру Польки, поинтересовался живо, — в больничке оставили?
— До утра точно под наблюдением. У него сотряс приличный. Но, думаю, послезавтра на пару явится. К Коротковой хрен не явишься… Вообще, не справедливо. Можно подумать, мы просто так пропустили.
— А разве нет? Вы ведь не умерли, — плечами Ивницкая пожала беспечно, скопировала сразу половину преподов, — так что и уважительной причины пропуска у вас не было.
— Люблю нашу академию…
— А она-то нас как… — Кузнецов, поднимая стопку, протянул мне в тон.
Проникновенно.
И восторженно.
И восторгом этим, стоя на сцене большой аудитории, я через две недели ещё больше наполнилась. Умилилась почти до слёз, пока ректор распинался сколь горд и рад, что такие люди, как Глеб Измайлов и Алина Калинина, обучаются в стенах дорогой и родной академии…
— Калинина, сделай лицо попроще, — Макарыч, стоящий рядом, в бок пихнул незаметно, однако от души.
Прошептал едва слышно и угрожающе.
Но с улыбкой.
— Не могу, — скромную и вежливую улыбку я удержала, а вот огрызнуться огрызнулась. — У меня аллергическая реакция на враньё, пассивная жизненная позиция и абсолютное равнодушие к людям.
А ещё злость, которая почти иррациональной и неправильной была, но вот… проходить она не спешила.
Мне не нравилось торчать на всеобщем обозрении редким и, чтоб его, героическим экспонатом. Меня бесила невозмутимость Измайлова, с которой ближе всех к ректору, декану и кому-то из городской администрации он стоял. Меня раздражали высокопарные речи самого ректора о нашем долге, важном предназначении, почти миссии, и любви к людям.
Чушь.
— Алина, — Макарыч, цедя сквозь зубы, умудрился выразить всё осуждение, неодобрение и восклицательное возмущение незаметным никому шёпотом, — ректо… Арсений Петрович врать не может!
— … эти ребята одни из лучших, — «ректо… Арсений Петрович» в этот момент как раз вещал самую что ни на есть правду. — Ответственные, умные, заинтересованные на получение новых знаний. На протяжении всех лет учёбы они демонстрируют завидные успехи…
К волосам с каждым его словом мои брови уползали всё медленнее, но целеустремленнее. Эким фантазером был наш ректор.
Таким, что от ядовитого вопроса, склоняясь к Макарычу, я не удержалась:
— Успехи?
— Вы неврологию пересдали?
— Ага…
— Ну и? Чем не успех?
— … на тройку, — я закончила невинно, заверила, сдерживая рвущийся смех, — но это была очень успешная тройка, Макар Андреевич. Я поняла.
— Калинина, ты поганка редкая…
Благодарственное письмо, пока я доводила до белого каления замдекана, Глеб за нас двоих из рук ректора всё же получил. Отметился на паре фотографий для нашего сайта и городской газеты, от которых отвертеться у меня всё же получилось.
Мелькать хоть в каких-то статьях, которые мама или Аурелия Романовна по закону подлости могли увидеть и прочитать, я не собиралась. Им волноваться было нельзя: у одной молоко, у второй давление.
И понимание, что ничего не делала, у меня самой.
Так что из ГУКа в тот день под общий шум и суету я сбежала.
Или почти сбежала, ибо на первом же светофоре, что в пяти метрах от здания был, Измайлов меня догнал.
— Калина, постой!..
— Травмированным на голову бегать не рекомендовано, Глеб Александрович, — я, оборачиваясь и изучая его, просветила насмешливо.
Прищурилась, замечая и рассматривая уже не его, а… его машину на стоянке.
И жену.
Красивую и… невесомо-хрупкую, как фея. Такую, что сесть на диету и умереть в спортзале сразу захотелось, только вот всё одно не помогло бы. Опытным путем и в поддержку Ивницкой, которая перепробовала все диеты мира, мы убедились, что и грудь, и задница на почти идеальных девяносто у меня надежно держатся.
Не уменьшаются.
— Ну ты же всю жизнь скачешь и ничего.
— А твоя жена пишет.
— Чего?
— Я говорю, что она не идет, а пишет, — приветственную улыбку, наблюдая, как Карина к нам подходит, я всё же нарисовала.
Поздоровалась.
Познакомилась наконец с Кариной Измайловой, которую чуть больше полугода мне избегать вполне удачно получалось. Мы не сталкивались случайно нигде, а Глеб не таскал её на все наши сборища.