— Алина, да? — она начала первой, безмятежно и легко. — Я так сразу и поняла! Я тебя примерно такой и представляла, Глеб столько про тебя рассказывал.
— Правда? А мне даже ни разу не икнулось.
— А ты остроумная, — Карина улыбнулась вежливо, прилипла к руке Измайлова. — И очень храбрая. Мне сказали, что это ты Глеба от машины оттащила. Мне так страшно представить, что могло быть, если бы не ты. Спасибо.
— Пожалуйста.
— Ты не против, если мы пойдем? Глеб, нас уже ждёт Виктория!..
— Да, сейчас… Калина…
— Что?
— Завтра тогда поговорим?
— Конечно, в роддоме встретимся.
На акушерстве и гинекологии, которая новым циклом как раз завтра у нас начиналась, вот только пояснять это озадаченной Карине я не собиралась.
Я лишь вычеркнула из памяти, смотря на них, брошенные на трассе слова Измайлова про терпения меня, убрала из них всё надуманное мной значение, выкинула из глупой и, правда, дуристой головы.
Не было ничего.
Или было, но… не в счёт оно было.
И считать мне следовало пульс, что симметричный на обеих руках, ритмичный, удовлетворительного наполнения и напряжения, с энной частотой, как раз за разом, набивая оскомину, мы писали в историях болезни при норме.
Или же ещё можно было счесть количество абортов, которых выданная мне пациентка, сбиваясь на седьмом, назвать правильно никак не могла, но… она хотя бы пыталась. Общалась по-человечески, отвечая на вопросы, в отличие от своей соседки, которая досталась Злате.
Я как раз дошла до аускультации легких, когда за спиной, выбиваясь из общего гула-фона и обещая начало скандала, прозвенел громкий и склочный вопрос:
— Почему вы меня вообще спрашиваете, сколько беременностей было? Вам какое дело? Вы кто такая? Врач?
— Я студентка четвертого курса, Злата Михайловна, — Злата, не повышая голос и повторяя уже сказанное при входе в палату, проговорила отчётливо и спокойно. — Мне нужно с вами поговорить и осмотреть, чтобы написать историю болезни.
— А почему именно со мной?
— Я не знаю. Пациентов нам раздавал преподаватель.
— Нет, вы мне скажите, почему выбрали именно меня?
— Этого я не могу знать. Пациентов выбирал и распределял преподаватель.
— И кто ваш преподаватель?
— Анна Валерьевна, — в занимательный разговор, ловя беспомощный взгляд Златы, я вклинилась с безупречной улыбкой и невозмутимостью.
Цикл факультетской терапии у нас шёл первый день, а потому имя-отчество очередного препода, которые теперь менялись каждые две, если не чаще, недели, пока ещё никем особо не запомнилось. Мне же, как говорили Ивницкая и Катька, повезло с феноменальной памятью на даты и имена-отчества.
Они в отличие от всего прочего, как правило, нужного схватывались на лету.
— Ну, допустим, — пациентка Златы, поджимая губы и скрещивая на груди руки, пренебрежительным взглядом нас обеих окинула. — Только я до сих пор не понимаю, по какому праву меня тут спрашивают про количество беременностей и абортов.
— Это часть сбора анамнеза, — Злата, восхищая терпением, разжевывала доступно и понятно.
По крайней мере, нам это понятным показалось.
Анамнез жизни, анамнез заболевания… ну, не на латыни же мы их произносили, чтобы понять было невозможно.
— Чего часть⁈
— Анамнеза, — распинаться, кажется, вспоминая о том, что мы ныне обязаны информировать и объяснять абсолютно всё, Злата продолжала добросовестно. — Это сведения, которые нужны для истории болезни. В анамнез жизни входит, в том числе и гинекологический анамнез. Мы должны указать не только беременности, но и дату последней менструации и…
— Кому должны? Какую дату⁈ Слушайте, студентки, вот я сколько раз тут лежала, никто у меня ничего подобного не спрашивал…
Угу.
Енька, не стесняясь в выражениях, такие заявления обычно характеризовала ёмкой и точной фразой про ложь и провокации.
А я… я выскользнула из палаты, чтобы Анну Валерьевну найти и привести. Не стала тянуть ещё дальше, хотя и так затянула и поздно сообразила.
К нашему возращению Злата уже стояла в коридоре и часто моргала.
— Уведи её в кабинет, — сказали, протягивая ключи, мне.
Зашли в палату.
А Злата, удержав лицо до самой учебной комнаты, растёрла слёзы по лицу уже за закрытой дверью.
— Она на меня так наехала, что никому из соседок по палате таких вопросов не задают, — она, присев на край стола, поданными салфетками глаза вытирала, шмыгала носом, пока по голове, присев рядом, я её гладила и слушала. — А я прикопалась… Сказала, что в истории всё есть, там бы и смотрела, а не приставала тут…
О том, что довести до слёз возможно даже нашу уравновешенную Злату Михайловну, мы узнали именно в тот день. Даже на третьем курсе, ловя, как и все, пересдачи и идя на экзамены с обидной хвостовкой по физкультуре, она не ревела.
А тут…
А пациенты…
О них тоже узналось много нового.
Мы увидели их, настоящих и живых, а не придуманных из условий задач. Кто-то запоминался, кто-то забывался вместе со сданной историей. Кто-то скандалил и посылал куда подальше, кто-то дарил конфеты и говорил: «спасибо».
Кто-то умирал, а кто-то, нарушая режим, уходил сам.
— Да у вас тут вообще не больница, а дом прощаний. Весь город знает, что к вам только помирать можно приезжать, — это, обстоятельно раскладывая все пакеты-сумочки по кушетке, в одно из Женькиных дежурств в апреле объявила Зинаида Васильевна.
Зинаиду Васильевну Маркову как почётного клиента скорой помощи и завсегдатая Аверинской больницы к третьему месяцу работы я узнавала с порога и первой фразы.
Начинала она всегда одинаково.
И потому спросить со всей возможной убийственной нежностью в ответ: «Где ж тогда твои белые тапки, сука?» хотелось уже не только Еньке, но и мне. Только нам в отличие от них всех позволить себе такое было нельзя.
Не позволяли деонтология и вбитое мамой воспитание.
— Зинаида Васильевна, вы в нашем доме прощаний в марте лечились. Я вас в отделение снова не положу, показаний нет, — Женька, привычно не замечая причитаний про её черствость и безразличие, стремительно заполняла журнал посещений приемного покоя. — Вы таблетки пьете?
— Да какие таблетки, деточка? У вас же тут квалифицированного лечения не дождешься! Ни помощи, ни доброго отношения. Никто мне никаких таблеток не прописывал, деточка! Ничего я не пью.
— Зинаида Васильевна, вы у нас последний раз лежали в прошлом месяце, в моей палате, — от убийства Енька всё-таки удержалась, лишь ручку сильнее сжала и ногой под столом качнула. — Я вам лично расписала всё лечение, объяснила, что и как пить. Где у вас выписка?
— Какая выписка?
— От марта месяца.
— Так не было её.
— Я вам её в руки дала.
— Никто мне ничего не давал. Не помню я ничего. У вас тут не больница, а дом прощаний, только помирать…
Наша песня хороша, начинай сначала.
Эту фразу я пела про себя если не каждую смену, то через две точно. Повторяла беззвучно «Телефон» Чуковского, который — я уверилась — ну, вот явно не для детей написал свой гениальный стих.
Нам он подходил куда больше.
Хватало и оленей, и тюленей.
И не только мне.
Красивая фраза — «Я буду лечить людей!» — куда-то делась на четвёртом или чуть позже курсе у многих. Исчез после пары-тройки дежурств и месяцев работы восторженный блеск из глаз. Разбились розовые очки стёклами внутрь.
И Ивницкая из гинекологии в косметологию уйти решила.
— На хрен, спасибо большое, — она, размахивая полупустым бокалом вина, говорила уже нетрезво и горько. — По судам они затаскают, в тюрьму засадят. Мозги бы себе сначала посадили. Не хочу так работать. Не хочу, чтоб за мной по отделению с ножом носились. Писец.
— При Жеке только не сболтни, — я, закинув ноги на спинку дивана и рассматривая перевернутую Польку, попросила ещё разумно. — Он, если поймет, что это за Женькой тут на неделе бегали, найдет и убьет.
— Вот зна-а-аешь, не жалко.