Кто-то же ушёл и ещё раньше.
— Калинина, а тебе чего? — меня, отрываясь от брошенного на стол телефона, заметили не сразу.
Пусть в распахнутую дверь, проявляя приличия, я три раза и постучала.
Покашляла выразительно.
— Хвостовку, — зачёткой, рисуя самую заискивающую и очаровательную улыбку, я помахала. — На патфизу.
— А патан? Сдала?
— Н-нет.
— Убью, — мне пообещали с самым что ни на есть убийственным спокойствием. — И на их кафедру отдам. На препараты.
— Не возьмут, Макар Андреевич, — я, присаживаясь на край стула и пряча улыбку, вздохнула печально, сложила примерно руки на коленях. — Меня там не любят.
— Кто?
— Зайка, Волков и Морозко.
— Да ладно⁈ Всех собрала? — Макарыч, отрываясь от заполнения хвостовки и вскидывая голову, от удивленного возгласа не удержался.
А я согласно покивала.
Услышала, уже получая зачётку со вложенной хвостовкой и вставая:
— Калинина, ты на патфизу лучше через церковь иди.
— Так на патфизе, если что, много пересдач, — я, пятясь к двери, ляпнула умно.
Точно зная, что в том году патфизу семь раз пересдавали.
Добрые они.
Цыплятами, которых по осени считают, нас звали. Ругали, пугали весь год, отбирали телефоны, следили строго и до невозможности списать, но вот… больше них по числу, давая шанс, никто пересдач не устраивал.
— Я тебе дам много пересдач, — степлер, ускоренный рявканьем Макарыча, полетел в меня без особой меткости, — чтоб сдала послезавтра!
Впрочем, патфизу я сдала.
В третий четверг ноября, в который, выйдя из корпуса, я вместо ожидаемой радости вдруг ощутила абсолютную пустоту внутри, будто все органы, оставляя лишь мышцы и кости, из меня вытащили.
И душу вынули.
И можно было бы сказать, что сил у меня больше не осталось, вот только… этих самых сил не было уже очень давно. Они закончились ещё летом, когда три экзамена, вылетая с каждым разом всё более унизительно, я не сдала.
Они закончились, когда в деканате я упрашивала меня оставить и писала в произвольной форме объяснительную, почему же так плохо училась.
Они закончились, когда Глеб сказал про свадьбу.
А может, они закончились намного раньше.
На страхе за маму и Лёшку, на переписанных по сто раз тестах по фарме, на очередях, которые, выматывая нервы, до позднего вечера тянулись. Или отменялись даже не в последний момент, а… когда часа два все подождут.
Мои силы, как песок в часах, закончились ещё тогда.
Их не осталось на ту, собранную из ветров и листьев, осень, которая в третий четверг ноября била в лицо серой и хлесткой моросью.
И никакие зонты от неё не спасали.
Промокали в зеркальных небу лужах ботинки. Или же это пропитанный водой асфальт был одной сплошной лужей, по которой к остановке, не доставая зонт, я неспешно шла. Не пыталась натянуть шапку или капюшон.
Я не цеплялась, выползая из болота и клятой осени, больше… ни за что. Упрямство и вредность вдруг тоже закончились. Они смылись этим дождём, потерялись, став тоже водой, среди множества капель.
Или брызг от машин.
Что до лица долетали, вот только… индифферентно мне было.
Вчера на начавшейся педиатрии мне минут двадцать рассказывали, что я дура? Пускай, не первый раз. Измайлов сегодня обмолвился, что на Новый год они с женой улетают в Москву? Бывает, ожидаемо и правильно. Патан висит над головой дамокловым мечом? Привычно, не первый ведь раз, не первый даже месяц.
Какая разница, что и как.
Надоело.
Я прошла мимо остановки, на которой людей, слишком много, столпилось. Я добрела до главной пешеходной улицы города, что кованые фонари, фасады домов позапрошлого века и стеклянно-необъятные витрины нарядных магазинов соединила.
Я осознала, останавливаясь перед одной из них, что ещё какие-то минуты и всё, я сдамся.
Перестану даже барахтаться в своём болоте.
Я… я просто сяду вот тут, посреди пустой улицы, и застыну навсегда. Я зареву первый раз за эту осень. Я уйду под воду с головой, утону. Растворюсь в холодном дожде, как сахар в воде, которому тоже… индифферентно.
Нам в школе об этом рассказывали.
Или репетитор по химии.
Глядя на размытое отражение в одной из сотни горящих витрин, я мучительно вспоминала, от кого именно умное слово узнала.
Кто сказал первым?
И от кого я услышала про божоле нуво?
Четыре слова на французском, которые разноцветными мелками были выведены на школьной доске по ту сторону витрины, бросались в глаза всем прохожим. И выставленные на украшенном отдельном столике бутылки — пёстрые, несуразные, почти аляповатые, но такие праздничные — взгляд притягивали.
— Beaujolais Nouveau est arrivé![2] — я пробормотала себе под нос зло.
Толкнула дверь магазина, точно зная, что куплю. Потрачу все деньги, но чёртову бутылку праздника куплю.
И праздник этот у меня сегодня, в самый серый из всех серых и невыносимых дней, будет. И хорошо всё будет. И осень эту грёбаную я всё-таки переживу, выберусь из её болота.
Я сдам и патан, и всё остальное.
Я перестану любить Измайлова, знать все его привычки и любимый шоколад. Я забуду чуть высокомерную улыбку и запах северного моря. Я не стану больше с ним язвить, перепираться и воевать за козырное место на галерке, где препод точно не увидит, как спишь или своими делами занимаешься.
Я больше не буду разбиваться об его обыкновенно серые глаза и столь же обычное золотое кольцо, от вида которого на части я каждый раз рассыпалась.
В тот день, в третий четверг ноября, везя в переполненном трамвае как самую большую ценность бутылку божоле нуво, я обещала себе много всего. Я повторяла, как самую святую мантру, что справлюсь.
У меня, в конце концов, выбора не было.
Фраза — я больше не могу! — хороша лишь для тех, у кого возможны варианты, есть выбор и альтернатива. Когда же нет ничего, то, поистерив, сжимаешь вместе с зубами кулаки и через все не могу идешь и делаешь.
По крайней мере, патан двадцать пятого декабря я сдавала и сдала, придерживаясь именно этой глубокой мысли.
Не сдержала прочие обещания, ибо неврологию после новогодних праздников завалила вместе с Ивницкой, Артёмом и Измайловым.
— А вывод какой, товарищи? — Кузнецов, выплывая из аудитории последним, поинтересовался глубокомысленно.
— Не хрен было вчера весь вечер в карты играть, — Глеб, спрыгивая с подоконника, ответил ему столь же назидательно.
— Главное, идея чья была?
— Полька, ты смотри, — я, пихая её в бок, двумя скорбными физиономиями восхитилась почти искренне, — какие две невинности, просто жертвы обстоятельств.
— Вот-вот, Калина предложила…
— Что-о-о⁈ Измайлов! Да я учила сидела…
— … Полина поддержала…
— Кузнецов, ты охренел⁈
— А не сдали вместе с ними ещё и мы! — Артём, гогоча и уворачиваясь от сумки Ивницкой, закончил горько и трагично.
— Ах ты!
— Тёмочка, просто признай, что тебе не понравилось семь раз дураком быть!
— Да потому что, — Глеб, не уйдя далеко и оставшись в дураках пять раз, возмутился праведно и солидарно, — кто так играет!
— И в подкидного, и в переводного вы сами захотели! — ресницами, с трудом сдерживая злорадный смех, я захлопала невинно и старательно, передразнила ещё более старательно. — Да вы чё, иначе неинтересно!
Впрочем, Кузнецов оказался прав.
Оставлять этих двух в дураках нам с Ивницкой было очень даже интересно. Правда, сегодня мы это компенсировали, но расстраиваться из-за несданной неврологии, к которой толком и не готовились, желания не было.
В самом деле, не первый же раз и не экватор.
Пересдадим.
Женьке, приехав и найдя её на дежурстве, я именно так и сказала. Не удивила в отличие от неё, ибо поработать медсестрой в отделении, беря смены в выходные, она мне предложила.
— За работу баллы в ординатуру дают. К тому же опыт, и я тебя натаскаю. Будем вместе субботы брать, — Енька, грея руки об кружку и кутаясь в накинутую поверх халата шаль, гениальную идею продвигала уверенно и решено. — У тебя же сертификат сестринский есть?