Горячо и больно.
Остро-сладко.
— Подарить.
Одна его рука с моей талии убирается, и сожаление от этого мелькает. Хорошо же стояли, говорили ни о чём. А теперь вот он достает бархатный футляр, отступает, чтобы между нами его просунуть, протянуть мне. Я же за ним следом покачиваюсь, моргаю сначала, а только потом соображаю.
Беру подарок.
И что это я не спрашиваю, я открываю сразу.
Смотрю и ещё раз моргаю.
— Не может быть, — я говорю враз задрожавшим голосом, неверящим, не… не… я шепчу, срываясь на удивленно-восхищенный вопль. — Этого быть не может, Сава!
— Я думал подарить его ещё на балконе, но не успел.
И хорошо, пожалуй.
А то ведь спросили бы, попросили бы посмотреть, удивились бы. А это моё. А это я обещала Гарину надеть единственным украшением.
И одеждой.
— Откуда⁈
Браслет, но не обычный, а ножной.
Серебряный.
Индийский.
И… мне знакомый.
Я мерила его и, поднимая край шаровар, крутила ногой, наблюдала искоса за тёмными глазами Гарина, в которых тогда было… много всего. Я слушала серебряный перезвон шестнадцати колокольчиков. Я два часа таскалась по узким улочкам, лавкам и магазинчикам, а после вернулась к тому продавцу, но так и не решилась купить древний, по его уверениям, браслет за сто тысяч рупий.
— Я ещё тогда его купил, — он пожимает плечами будто равнодушно, незначительно, смотрит, чуть склонив голову на бок. — Хотел подарить, но ты уже… уехала.
Убежала.
У него на языке в качестве определения вертится именно такое слово. Но Гарин его благоразумно оставляет при себе.
Я же не соглашусь с ним.
Я ведь не улетела, не оставив даже записки, в наше первое знакомство, а просто… самолет был, уговор-договор.
И август, который закончился.
* * *
Потом я так и не смогла вспомнить, что ответила Глебу на его сногсшибательную, в прямом смысле слова, новость про август и свадьбу.
Его свадьбу.
Измайлов женился.
Же-нил-ся Из-май-лов.
Уложить в голове в одном предложении эти два не самых сложных и даже длинных слова я никак не могла. Повторяла про себя раз за разом, день за днём, но они, похожие на пиявки, выскальзывали и кусали.
Жалили.
Наверное, до слёз, если бы они ещё остались, жалили.
А так… просто враз мне стало холодно и странно. Прежде Глеб вспарывал и недрогнувшей рукой резал только трупы, а не меня. И скальпелем, а не словами, которые куда острее оказаться вдруг смогли.
Может, поэтому и ещё от удивления я тот день не запомнила?
Осталась одним воспоминанием лишь боль от сведенных мышц, когда осанку и в деканате, выводя унизительную объяснительную на имя ректора, и в разговоре с Измайловым я упрямо держала, собирала потом, как-то доехав до дома, вещи и билет до Аверинска покупала.
Июль, прошедший в практике, тоже стёрся из памяти.
Почти.
В ней сохранилась только Енька, которая первую неделю поднимала меня пинками, отправляла собираться и в больницу за ручку волокла. Пару раз с кровати она стаскивала за волосы, и болью, от которой появлялись хоть какие-то эмоции, тогда весь скальп полыхал.
И после обеда она меня оставляла, заставляла помогать уже ей.
Выписки писать.
Дневники.
Таскать истории из ординаторской на пост и обратно.
Она требовала делать хоть что-то.
А по вечерам, когда для огорода и грядок становилось темно, уже я требовала внимания и ответов, которые Женька мне дать никак не могла. Откуда ей было знать, отчего Глеб вдруг жениться надумал.
И поэтому она просто слушала.
Я же рассказывала сотню сотен историй, в которых был Измайлов и которых за три года набралось, как оказалось, так много.
Незначительные моменты.
Смешные и грустные, забытые и невероятные, а оттого памятные. Хлёстко-тяжёлые и жесткие, обыкновенные и до улыбки глупые истории.
За три года у нас было много всего.
И не всё из этого рассказывать следовало…
…нельзя ведь было в больнице, в раздевалке, пить вино. Пусть и после пары, но… Две бутылки в честь дня рождения на первом курсе, забыв про штопор, притащила я. А бутылки, кидая испепеляющие взгляды на меня, открывал Измайлов, продавливал…
…нестись наперегонки и на спор разными коридорами по подвалам больницы от одного корпуса до другого, распугивая пациентов, тоже было не самым умным, но мы бегали…
…не стоило, как последним двоечникам и прогульщикам, прятаться от замдекана во время идущей лекции в мужском туалете и одной кабинке, в которой бровями Измайлов играл и палец к губам прижимал, а я давилась хохотом…
Мы могли, обсуждая всё на свете, переписываться до пяти утра. Таскаться по городу без цели до предпоследнего пустого автобуса. Перепираться до взбешенных воплей уставшей от нас Ивницкой.
Мы могли… много всего.
Ругаться, обижаться, развлекаться.
— … я думала, что нравлюсь ему, — я, положив голову на Енькины колени, проговорила глухо в какой-то день в который раз, — что мы не просто дружим. Не встречаемся пока, но будем. Он же с Ивницкой совсем иначе общается. А я…
А со мной…
Поверхностную пальпацию живота и печень по Курлову, задирая футболку и получая по рукам, он полез проводить и определять на мне.
Все ответы на все тесты, которые Глеб Александрович откуда-то доставал, по просьбе Польки он скидывал сразу. Если же была моя очередь просить, то мы плясали танцы с бубнами и ехидными вопросами: «А что мне за это будет?» — «А что ты хочешь?».
Он спал в большинство перерывов, но перед этим пихал за едой и питием — только горячий шоколад, а не кофе! я знаю — меня, напутствовал деньгами и строгим: «Ты ж жена». А я как жена и заодно дура глаза закатывала, но покупала.
Всё.
Жена теперь у него другая будет.
— Почему ни разу, ни разу за полтора года он не возмутился и не возразил на эту чёртову жену и мужа? Или ему настолько было плевать, что мы говорим? Или… или что? — я спрашивала отчаянно и бессмысленно.
Искала ответ в кружевной и серой тени от люстры.
А Женька, гладя по волосам, тихо и печально вздыхала, не говорила ничего.
— И… — я заколебалась, но всё же сказала то, в чём и сама отчасти сомневалась, особенно теперь, — … и мне всегда было можно больше, чем остальным. Понимаешь? Шутить, задираться, делать. Катька как-то раз попыталась съязвить, как я, так он так взглянул, что она заткнулась и больше не лезла. А Ивницкая ему волосы хотела взъерошить, но…
Не дал.
Мотнул головой и резанул её взглядом тоже, отчего обычно непробиваемая ко всем искрометным взглядам Полина Васильевна руки отдернула и обиженно фыркнула. Проворчала про идеальные прически-укладки и жену, которой даже накручивать на палец пряди, будя, было можно.
Мне можно было кричать на идеального Кена и швырять в него подушки.
Пинать, опять же заставляя проснуться для ответа на паре.
Я могла выносить ему мозги, как не раз мне недовольно говорили, вот только… разрешали. Выслушивали и обиды, и возмущения, и требования. И даже походы по магазинам Измайлов мужественно терпел и ядовитое мнение, вытягиваемое клещами, выдавал.
Тащил уже меня выбирать ему пальто.
Или парфюм, который я объявила, что сама найду.
И это мне тоже разрешали делать.
— … я думала, что это всё что-то да значит, что у нас что-то есть. У него, а не только у меня. Только я ошибалась, я так ошиблась, Женька…
Получается…
…это только я начинала скучать, когда мы не виделись даже два дня…
…это только у меня поднималось настроение, когда он ехидничал или подначивал, дёргал за пояс халата или притаскивал мне кофе и шоколад с марципаном на первую лекцию…
…это только меня тянуло к нему почти до боли, до почти видимых нитей между нами, до дерущего желания прикоснуться при любой возможности. И это я ощущала его всегда, улавливала в любой толпе, на расстоянии.
Он же вот… женится в августе.
В последнем летнем месяце, который приближался неумолимо и стремительно. Надвигался на меня чем-то катастрофическим и неизбежным.