И звонок, конечно, звенит.
Она выходит из леса, выходит из леса, там мох и тяжелая вязкая земля, мох и острые старые корни, где твои корни, ты помнишь, где твои корни, ты должна держаться корней. Она выходит из леса, чтобы встретить его. Где он, спрашивает она, где он. Ее хвост — нелепый, вздыбленный хвост, болтается сзади, держится по ветру, она идет по следу, следы заметает ветер, следы смывает утренний дождь, следов уже почти не слышно, но она знает, где ее цель. В щель в спине задувает ветер, не такой жестокий, как зимой, но сильный, он свистит у нее между лопатками, она вздрагивает от этого, жгутом затягивает куртку, но рана никак не затягивается.
Хлоя садится в автобус.
Длинный, как рейсовый, со странной табличкой «экспресс» — это значит «без остановок». Хлоя находит место у окна в самом хвосте, прижимается к стеклу горячим лбом. Вот, думает она, вот, через час это случится — я никогда не думала, что мне это подходит, а мне это подходит. Я готова лгать, изворачиваться, ехать в автобусе, все это время у меня дрожит где-то возле ключицы, звенит от напряжения, а я уже не ребенок и знаю, чем это кончится, и я несу за это ответственность, да? Да. Да. Я говорю «да», я разрешаю это себе и ему — и был бы на его месте другой, я бы все равно разрешила. Или нет?
Хлоя выходит на улицу Ленина, влажную от дождя. Переходит через дорогу и по пандусу поднимается ко входу в отель. В прошлом он назывался «Арктика», в будущем имени у него нет. Илья стоит, прислонившись к бетонной колонне у входа, и курит. Замечает ее и курит, уже улыбаясь.
— Пришла, — говорит он, и это не вопрос, скорее самодовольное утверждение.
— Мы же условились, — говорит Хлоя, впервые за всю эту длинную неделю улыбаясь, и это звучит как оправдание. — Пойдем?
— Да, незачем время терять, — заявляет Илья, чтоб его, самодовольно. — Времени мало.
Точным движением он захлестывает ее рукой, как волна, и прижимает к себе. Хлоя еще не успела возмутиться, а он ее уже целует, впрочем, она и не планировала возмущаться.
— Ты красивая, — так он подводит черту. Легко и просто.
— Ты мне нравишься. — И ее сердце бьется быстрее обычного.
— Пойдем. — И они идут.
Хлоя чувствует, как расщелина в ее спине — бесполезная отвратительная рана, в которой вечно гуляет ветер, — затягивается. Как четко по позвоночнику проходит быстрой строкой бархатный шов.
Илья прижимает ладонь к ее спине, теперь там ровно.
Они заходят в номер, и дверь тяжело бухает за спиной, подталкивая внутрь.
Тьма никуда не уходит, мается по углам. На приколе стоят военные корабли. Вечер уже поздний, но это не сразу заметно — за окном все такая же мгла, как и пару часов назад. Хлоя смотрит на Илью. Нос, брови, скулы. Не выдерживает и проводит пальцем по переносице. Дорога длинная, не сразу заканчивается. Он улыбается.
«Какой ты красивый», — говорит она.
Какой сильный, какой хороший, какой удивительный. Этого она не говорит. Думает — и все мысли до невозможного скучные. Но она хочет позволить себе эту скуку, эту банальность, это счастье быть рядом и замечать его непрошеную красоту. Он берет салфетку с прикроватной тумбочки и зычно сморкается в нее.
Хлоя думает мимоходом: все эти мелочи, которые так ей нравятся в нем сейчас, когда она влюблена, когда это праздник, когда побег, — как бы они раздражали ее потом, будь у них будущее? Эта мысль как ржавчина, Хлоя стремительно отмахивается.
«Какой же ты красивый», — снова думает Хлоя и гладит его по шершавой спине. Спина в соли — ездит нырять даже зимой. Она тянется и слизывает соль языком вдоль позвоночника — кожа теряет белый оттенок и на мгновение становится розовой и блестящей. У него нет и не было щели в спине — ни изъяна, — он цельный и ровный, как борт истребителя. Он прикуривает. Протягивает сигарету ей. Хлоя затягивается — дым желтый и горький на вкус. Как ранняя брусника. Она закашливается. «Слишком крепкие?» — интересуется он, и это звучит как забота. Хлоя мотает головой и улыбается. Смотрит, как Илья берет телефон и читает телеграм-каналы. «Опять что-то взорвали в Москве, видела? — говорит он. — Ну что за жесть опять. Тебе не страшно?» «Мне не страшно», — говорит Хлоя и прислушивается к своим чувствам. Нет, мне не страшно. «Ты смелая», — говорит Илья и ложится сверху, придавливая ее ко дну морскому всем своим весом. «Нет, — думает она, — нет. Мне не страшно. Что бы ни случилось дальше, ты залатал мою рану», — думает она.
— Пообещай мне, — хрипло говорит Хлоя, — пообещай мне, что ты не будешь спрашивать меня ни о чем. Что ты не будешь выяснять, кто я, где живу и чем занимаюсь.
— Ты странная, — говорит Илья, но продолжает ровно двигаться.
— Пожалуйста, — шепчет она. — Пожалуйста, пожалуйста. Давай попробуем так. Ничего не будем друг другу обещать, кроме этого счастья.
Илья кивает и в ту же минуту падает на нее, как рассыпавшаяся карточная колода. И Хлоя обхватывает его руками, впивается в его спину, дрожит. Лес, полагает она, теперь расступится и выпустит ее.
Но лес и не думает расступаться.
11
После исчезновения матери Наум перестал ходить в школу. Он и раньше не особенно туда стремился, а теперь появилась Уважительная Причина. Отец позвонил Усатой и долго с ней тер: да, пропала, нет, не шучу, да, подал заявление, нет, пока нет информации, да, делаем, что можем, нет, спасибо, пока все есть, да, сын со мной, нет, пока держится. И кстати, в школу не придет. Да, конечно, спасибо за понимание.
Напишу черновик, как в школе, чтобы потом было легче говорить.
Я такой, какой есть. Мне, если честно, насрать, если я не соответствую чьим-то ожиданиям. То есть раньше я парился, а потом один человек (я теперь думаю, что надо возобновить с ним общение, хотя, если подумать, он — сука и повел себя со мной некошерно) сказал мне, что я норм. Что типа мне не должно быть стыдно за то, какой я. Хуле. Бабка всю жизнь пилила мать, что я типа какой-то не такой. Мать отшивала. Не знаю, кто прав. Батя вообще самоустранился. Вообще, я для них всегда был балласт, наверное. Мать больше любила других детей, своих прилежных учеников. А я не был прилежным. Знаете, как это, учиться в школе с мамой? Все дети приходят в школу, и там никто за ними не следит, а за тобой слежка продолжается. Ты вообще ничего не можешь. Уроки не сделал? Донесут. Прогулял? Расскажут. Двойку получил? Это сразу становится известно. Но злился ли я на нее? Нет. Не злился. Бесило, конечно, но, если честно, похер. Но вот просто, чтобы вам было понятно… Вот даже взять тот день, когда она мне позвонила и наорала на меня. Она бы и не узнала, если бы ей не донесли. Но в этом смысле я всегда под колпаком. Я не могу сказать, что мы были сильно близки. Сейчас я в ахуе. Думаю, как она могла меня так бросить? Ладно бате, но мне ведь могла объяснить? Наверное, я всегда был второстепенным для нее. Может, это именно то, чего она хотела, — избавиться от меня? Типа вовремя не сделала аборт. Я не понимаю тех, кто говорит, что семья — это все. Мне кажется, не все родственники по крови должны быть обязательно тебе самыми важными. Иногда вот встречаешь человека… Хотя по-разному бывает. Стыдно признаться, но я особенно нуждался в ней, когда… Когда она исчезла — так можно говорить? Я вдруг впервые подумал, что мне ее не хватает. Хотя, я думаю, она сбежала. Я бы тоже сбежал отсюда. Просто у нее получилось, а у меня нет.
В реальной жизни Наум не чувствовал себя реальным. Когда его замечали, как правило, это не кончалось для него ничем хорошим, поэтому он предпочитал быть незаметным, неважным, сливающимся с пейзажем. Родители и те постоянно его теряли, самая их любимая фраза: «Наум, ты где?» — хотя, ясное дело, он просто был в своей комнате.
Наум, ты где?
Наум нашел себя в игре. Там, где нужно было притвориться, стать кем-то другим, у него получалось лучше. В душе́ он представлял себя развязным парнем, в которого влюбляются на лету, но, подходя к зеркалу, видел задрота из «секс эдьюкейшен» — с такими же мутными голубыми глазами, до кучи лохматый заика. И если с повышенной лохматостью еще можно было как-то бороться (хотя стричься коротко Наум не хотел — он как будто скрывался за длинной челкой, прятал глаза), то с заиканием он ничего поделать не мог.