— Конечно. Спроси любого. Нет, вообще-то, если хорошенько подумать, будь осторожен, смотри, кого спрашиваешь.
Метробий подлил мне еще вина.
— Луций, мой дорогой, ты не возражаешь, если я дам тебе совет? Все же не ссорься с Марием. Твое положение в обществе еще недостаточно высоко. Отправляйся с ним на север. Сделай себе выдающееся имя на военной службе. Встань с ним на равных в общественном мнении. Поверь мне, в конце концов тебе от этого будет только лучше.
Метробий отмел улыбкой все мои вопросы и протесты, и эта тема нашего разговора была оставлена. Мы поболтали некоторое время о наших общих друзьях, посочувствовали бедному Катулу, который проиграл на выборах в консулы, обсудили новую манеру Росция, в которой он стал играть свои комические представления. Я пообещал отобедать с Метробием на следующей неделе и ушел, как только позволили приличия. Услышанное глубоко встревожило меня.
Марий праздновал свой триумф в первый день нового года[57]. Утро выдалось ясное, но холодное, и морозный иней искрился на подмерзшей почве. Улицы от Триумфальных ворот до Капитолийского холма были заполнены радостными толпами, приветствующими своего нового героя, крестьянского генерала с Альп, который был таким же трудящимся человеком, как и они. Случайному очевидцу, должно быть, казалось, что Марий достиг неприступных высот. Он восстановил чувство собственного достоинства Рима после беспримерного бедствия и скандала; теперь он выступал в качестве его сильного потенциального спасителя от еще более ужасной угрозы на севере.
Интересно, сколько из нас в то мартовское утро, притопывая от холода ногами и дуя на замерзшие до боли пальцы, поскольку триумфальная процессия продвигалась очень неспешно, догадывалось, каким скользким было то основание, на которое опиралась власть Мария, с какой высокомерной непринужденностью его тщеславие и продажные амбиции будут эксплуатироваться слабыми, но умными людьми, которых он мог бы уничтожить одним ударом своего мощного кулака?
Но в тот день все было овеяно славой: магистраты и сенаторы, идущие медленно впереди, белые и серьезные в своих официальных тогах, делали честь человеку, которого ненавидели, но не могли игнорировать; трубачи, военные трофеи — там было более трех тысяч фунтов[58] золота в одних слитках; аллегорические фигуры, изображающие простертую ниц Нумидию и торжествующий Рим, белые мычащие волы, предназначенные для принесения в жертву. И все-таки это было лишь предвкушение настоящего зрелища. Югурта, облаченный с жестокой издевкой в его же собственный царский плащ с яркими узорами, закованный в цепи, медленно тащился в процессии на простой телеге с впряженными в нее волами. Югурту после захвата в плен отправили в Рим и целый год содержали в одиночном заключении: мускулы его мощного тела сильно опали, и оно стало изможденным и костлявым. Вместо темной кожи его лицо было цвета древесной золы.
Толпа, жадная до зрелищ, нервно облизывая губы, слегка отпрянула назад, словно от утыканного копьями, но все еще опасного вепря. Тогда, внезапно отдавшись порыву, что было еще более устрашающе из-за предшествующего спокойствия, Югурта закинул голову назад и завыл, словно волк, его глаза налились кровью, слюна капала с уголков рта, он вцепился зубами в цепи, которые зазвенели, когда он поднял их. Всю дорогу до подножия Капитолия его безумные вопли перекрывали рев труб, и ликующая толпа замирала в молчании, когда его провозили мимо. Югурта все еще выл, пока его передавали палачам за мрачными каменными стенами Туллианской тюрьмы[59], и жадные руки сорвали плащ со спины и вырвали золотые серьги из кровоточащих, рваных мочек ушей; в течение шести дней, заключенный в сырую, затопленную водой темницу без еды и питья, Югурта боролся, словно животное, стараясь сохранить себе жизнь, пока, побежденный истощением, упав лицом в вонючую слизь и грязь, не захлебнулся.
Я сомневаюсь, что Марий думал о своей жертве, когда поднимался на Капитолий в одеждах триумфатора[60], в царской обуви, с лицом, окрашенным, по обычаю, в красный цвет, неся скипетр, корону и лавровый венок, с ликторами, идущими впереди, с ревом толпы, ублажающим его жаждущий славы слух. Я также не думаю, что смысл слов, которые шептал ему на ухо в перерывах во время процессии раб, как предписывает традиция, дошел до него полностью: «Помни, ты тоже смертен».
Марий, который оскорбил приличия, ввалившись в здание сената все еще в одеждах триумфатора, видел себя, по крайней мере хоть одно мгновение, императором, если не богом. Это было актом совершеннейшей глупости и тщеславия; и Рим не должен этого забывать.
Но все личные страхи и общественные разногласия были сметены опасностью, угрожающей от Галлии; и даже те, кто не был готов простить Мария, молчали, пока тот приступил к очередному обучению своей армии перед походом на север по весне. Я последовал совету Метробия и обратился к нему за должностью в войске; к моему вящему удивлению, старый солдафон не только пригласил меня, но и назначил своим легатом на место Авла. Марий объяснил, паря ноги в горячей ванне (он начинал страдать от расширения вен), что Авл предпочел городские удовольствия невзгодам военной кампании, определенно намекая, что я, будучи патрицием, являюсь исключением из общего правила. Итак, получилось, что после трех месяцев сравнительной роскоши я снова оставил столицу, на этот раз на целых четыре года вместо двух. И впоследствии я не жалел об этом решении: суждение Метробия, как это часто бывало, оказалось верным.
Первое, что мы узнали, когда пришвартовались в Массилии[61], была весть о том, что варвары вместо того, чтобы спуститься в Италию через Галлию и Лигурийские Альпы, двинулись на запад, через горные проходы в Испанию. Непосредственная опасность миновала, мы разбили лагерь и принялись ждать. Я был настроен на незамедлительную военную кампанию, теперь же впал в апатичное безразличие. Марий, наоборот, оставался таким же бодрым и энергичным, как всегда. Сомневаюсь, что ему приходила на ум мысль о том, что исчезновение этих мигрирующих вражеских орд могло ослабить его положение в Риме.
Прошло лето, затем проползла осень, и я становился все раздраженнее и нетерпеливее. Я прибыл в Галлию не для длительных упражнений в боевом искусстве в полевых условиях и высказал все, что думал, Марию. Я находил его невыносимым вне активных военных действий: неприветливым, ревнивым, угрюмым, авторитарным. До сих пор я приспосабливался к его настроению: Марий даже продвинул меня на должность военного трибуна за один незначительный набег, который я провел за несколько месяцев до этого. Вся трудность состояла в том, чтобы, зная его раздражительное тщеславие, сделать это событие достаточно незначительным. За пару недель до его отъезда в Рим для агитации за свое переизбрание характер его совершенно испортился.
Однако с наступлением зимы, пока мы топали ногами от холода в лагере и обсуждали неопределенные слухи, будто варвары наконец выступили в поход, до нас дошло известие, что Марий вновь избран консулом, но что Квинт Катул — познавший успех лишь с четвертой попытки — стал его коллегой и предложил положить ограничения свободы зажиточным гражданам.
Марий возвращался к командованию в Галлии, а Катул был назначен защищать восточный проход в Итальянских Альпах, выше Вероны. Как мне казалось, я сразу же увидел исключительную возможность. Катул был даже лучше старого друга; он был совершенно неопытным полководцем. Если только я смогу получить назначение на высший чин в его войске, на меня сразу же будет возложена непосредственная ответственность; а позднее, возможно, если он окажется достаточно некомпетентным, осторожно составленный рапорт может облечь меня как номинальными, так и фактическими командными полномочиями. Если же я останусь с Марием, то лишь смерть или гражданская война смогут заставить старика уйти в отставку. Соответственно я сделал формальное заявление о своем переводе в войско Катула ради нашей давнишней дружбы, и Марий дал мне разрешение с подозрительной готовностью. Это был один из немногих случаев, когда, будучи выведенным из себя, он оказался гораздо дальновиднее меня.