Китти чувствовала, что силы покидают ее. Сейчас она упадет в обморок, и тогда Мари поймет, что она натворила. Она вцепилась пальцами в одеяло и снова глубоко вздохнула.
– Что бы сказал Альфонс, если бы увидел тебя в таком виде!
Она упала ничком на подушки, совершенно беспомощная и обессилевшая от отчаяния.
– Он не может меня видеть. Альфонс мертв… мертв… мертв… – прохрипела она.
Наконец Мари села на край кровати и обняла ее. Это так бесконечно приятно, когда тебя убаюкивают, как ребенка, и утешают тихими спокойными словами. Китти прижалась к невестке, которую только что называла ведьмой и мегерой, целиком и полностью отдаваясь желанному ощущению тепла и близости.
– Дорогая, мы все знаем, как тяжело у тебя на сердце, но Альфонс не хотел бы, чтобы ты превратилась в отвратительную, костлявую каргу, живущую в вечном трауре.
Китти сглотнула. Ее горло ужасно саднило от громкого крика и страшно опухло. Наверняка она была похожа на раздавленную картофельную клецку.
– Никакая я… не костлявая, – прохрипела она.
Мари улыбнулась и прижала ее к себе.
– Если ты будешь продолжать в том же духе, скоро станешь такой. Посмотри, в каком ты виде. Непричесанная, в халате – когда ты последний раз прилично одевалась?
– Всего несколько дней назад… или неделю назад.
В тот день к ним приехала Гертруда Бройер со своим мужем. Оба были в глубоком трауре, особенно Эдгар Бройер, он казался таким поникшим, что это вызывало беспокойство. Они хотели увидеть маленькую Хенни и немного поиграть с ней. Китти появилась в голубом домашнем платье, которое, вероятно, долго висело у нее в шкафу, будучи «забракованным». Когда чета Бройер попросила ее пойти с ними на кладбище, на могилу сына, она отказалась.
– Это было малодушно с твоей стороны, Китти. Они в таком отчаянии, ты должна была их поддержать.
Китти охладила себе щеки салфеткой, на которую нанесла несколько капель одеколона.
– Я ненавижу могилы, Мари, – плаксиво оправдывалась она. – И, кроме того, бедный Альфонс похоронен вовсе не там. Никто не знает, где его могила. Они закопали его где-нибудь во Франции. Зачем тогда нужна могила в Аугсбурге?
– Я думаю, им нужно место, где они могли бы излить свое горе.
– Я бы предпочла быть в своей постели, – проворчала Китти.
Мари обняла Китти еще крепче, она даже встряхнула ее.
– Ну все, хватит!
– Почему? – скулила Китти.
– Да потому что это ни к чему не приведет. Это не воскресит бедного Альфонса, если ты как младенец спрячешься в постели. Очнись наконец, Китти! Ты еще молода, ты красива, и у тебя есть талант, который ты зарываешь в землю!
Китти заморгала и вытерла глаза. Какими тяжелыми стали ее веки. Было больно, когда она терла их.
– Что за талант?
– И ты еще спрашиваешь? – взволнованно воскликнула Мари. – Ты, что, забыла, что ты художник? Что ты умеешь писать картины.
Китти вяло пожала плечами, но покосилась на свой мольберт, который уже несколько месяцев влачил в углу свое жалкое существование. В самой мысли о том, чтобы взять в руки кисть, было что-то, что парализовало ее. Запах красок. Их пестрая палитра. Скипидар. Чистый холст.
– Ах, вот что ты имеешь в виду. В этом нет ничего особенного. Просто немного мазни.
Мари обхватила ее руками и усадила. Взгляд ее темных глаз пронзал насквозь. Мари обладала такой силой воли, что ее можно было испугаться!
– Ты не имеешь права пренебрегать даром, которым наделил тебя Господь, Китти. Всегда помни, что Альфонс восхищался твоим талантом. Он хотел, чтобы ты рисовала, разве ты не помнишь?
Это было правдой. Она чуть было снова не разрыдалась, но пронзительный взгляд Мари остановил ее. Альфонс так часто наблюдал, как она рисовала, и всегда подбадривал ее. И он купил для нее во Франции все эти великолепные картины.
– Да, – пробормотала она. – В этом ты права, Мари. Об этом… об этом я забыла.
– Ну так что?
Китти испустила долгий, глубокий вздох.
– Я, конечно, могу попробовать.
Строгость исчезла с лица Мари, она улыбнулась и погладила Китти по голове.
– Сначала надо расчесать волосы, они совсем спутались, принять ванну, принарядиться и посмотреть, что делает Хенни. А потом немного посидеть с мамой: ей так одиноко, и ты составишь ей компанию.
– Да, да… – пробормотала Китти.
Она попыталась улыбнуться, хотя боялась, что будет выглядеть при этом ужасно: ее лицо сильно распухло от плача. Ну в самом деле, какой смысл все время реветь. Мари была права. Что изменится от того, что она будет сидеть здесь и реветь белугой?
– Я пришлю к тебе Августу, она искупает и причешет тебя.
– Да, да.
Мари еще раз крепко обняла ее и сказала на ушко, что она храбрая девочка и замечательный художник. Потом она вышла, и Китти услышала, как в коридоре она позвала Августу.
Она медленно откинула покрывало, пригладила растрепавшиеся волосы, почесалась, щурясь от ярких солнечных лучей. Все вокруг освещало яркое осеннее солнце. Интересно, а листья в парке уже пожелтели?
Китти босиком прошлась по комнате, случайно нашла халат и накинула его себе на плечи. Нет, парк стоял еще мрачно-зеленым, и только на старом дубе появилось несколько красновато-желтых листочков. Она отвернулась от окна и неуверенно подошла к мольберту, дважды прошла мимо него и нерешительно взяла в руки щетку, чтобы расчесать волосы, но тут же снова положила ее на туалетный столик. Наконец, собравшись с духом, она посмотрела на начатую картину. Что это? Весенний пейзаж где-то в Италии, она рисовала его по фотографии, которую нашла в книге.
Китти взяла новый холст и, отойдя на пару шагов, уставилась на белое полотно. Вот они. Они вырастали из белой пустоты и глазели на нее. Ящерицы и рыбы. Они толкались, сталкиваясь головами, казалось, они даже хватали ртом воздух. Серо-коричневое скопище из чешуйчатых голов и круглых выпученных глаз, смотрящих с немым укором.
Когда через полчаса Августа вошла в комнату, чтобы доложить, что она приготовила горячую ванну, Китти стояла у мольберта и рисовала тонким карандашом какие-то контуры.
– Да, да… – сказала она отсутствующим тоном.
Она даже не обернулась, настолько она была поглощена своими эскизами.
31
– Весь парк – так точно!
Густав взял голубую чашку с солодовым кофе, которую Брунненмайер протянула ему, и сделал большой глоток, после чего вытер свои светлые усы. Он отрастил их за время войны и ни в какую не хотел сбривать, даже если Августа ругалась на то, что эта «щетка под его носом» ее царапает.
– Боже мой, – сказала Брунненмайер. – Это было бы позором, Густав. Прекрасные старые деревья!
– Ну что вы! – настаивал Густав и, подхватив маленькую Лизель, усадил ее к себе на колени. Трехлетняя девочка потянулась к тарелке с ореховым печеньем, которое господа оставили прислуге, и Густав вложил ей в руку половинку:
– Соси, – сказал он. – Эти штуки жесткие, как цемент.
При этих словах повариха бросила на него неодобрительный взгляд, но она не могла не согласиться с тем, что печенье на самом деле получилось слишком твердым. Должно быть, из-за муки, кто знает, чего они там снова подмешали. Наверное, гипс или что-то в этом роде.
– Раньше на месте парка были луга и пахотные земли. А это значит, что земля тут плодородная, да и воды достаточно. Это пойменная местность.
Брунненмайер больше не было до него никакого дела. Она взяла большую миску из-под супа, которую только что помыла Ханна, и подвергла ее тщательному осмотру.
– И это называется «помыла». Открой глаза, девочка. На, помой еще раз! – Ханна молча взяла миску, поднесла ее к свету и промокнула мокрой тряпкой прилипшие к миске остатки супа. – В последнее время ты вообще непонятно чем занята! – продолжала ругаться повариха. – Две чашки разбила, за дровами не сходила, и ведро с золой стоит полное. О чем ты только думаешь?
– О своем любовнике! – тут же встряла Йордан, которая как раз в этот момент вошла на кухню.