– Смотри, чтоб никто не убил тебя, – дружелюбно предупредила ее Йордан, спокойно поворачиваясь на бок и засыпая. Ханна пожелала ей дурных снов и, спотыкаясь, спустилась по лестнице. В кухне никого не было, на плите стоял чайник с остатками теплого мятного чая. Она налила себе чуть-чуть в кружку и выпила, чтобы во рту был более приятный вкус.
– Ага, вот и ты! – Фройляйн Шмальцлер была в белой ночной рубашке, на ее плечи было накинуто шерстяное клетчатое одеяло, а на голове красовался старомодный кружевной чепец. Ее лицо показалось Ханне слишком морщинистым, а нос выглядел более длинным и тонким, чем раньше. – Доктор Грайнер живет на Аннаштрассе, дом тридцать три. Ты знаешь, как идти? Возьми фонарь, еще темно. И поторопись!
– А что случилось?
– Госпоже Бройер вдруг стало очень плохо. Ей совсем худо.
«Небось опять глупые прихоти, – зло подумала Ханна. – Держу пари – приведу доктора, а она вскочит как ни в чем не бывало».
Она закуталась в платок и вышла во двор через служебную калитку. Ее встретил ледяной ветер, смешанный с колючими снежными кристаллами. Электрическое освещение было включено, так что она могла разглядеть заснеженную ротонду, а еще дальше – часть аллеи, ведущую через парк на улицу. Деревья в своих снежных одеяниях выглядели, как причудливые призраки: они поднимали свои узловатые руки над головами и протягивали их прямо к ней.
– Ханна!
Она испуганно вздрогнула. Из главного входа вышел молодой господин Мельцер в меховой шапке и пальто.
– Да, милостивый государь… Я уже иду.
– Оставайся тут, – сказал он. – Я пойду сам.
В свете уличных ламп она разглядела, что выглядит он очень встревоженно. Он слегка улыбнулся ей и отправился в путь.
Вернувшись на кухню, она застала повариху, разжигающую плиту.
– У нее выкидыш, – сказала та. – Истекает кровью, бедная девочка.
25
– Il est completement fou!
Гумберт слышал французскую речь сквозь шум и гам. Он постоянно улавливал французские слова, восклицания, шутки, длинные реплики, смысл которых не понимал, и даже ругательства. Оглушительный шум мешал ему разобрать хоть что-то из услышанного.
– Mais non… il fait le malin… veut nous entuber…
Он был мошенником, обманщиком, это правда. Вероятно, они поняли это, а теперь собираются его застрелить. Он был дезертиром, и за это его нужно повесить. Однако они французы, и потому должны радоваться тому, что он дезертировал.
Гул в голове усилился, избавив от путаных мыслей. Гумберту казалось, что он привязан веревками к самолету. Над ним ревел и вибрировал двигатель, а под ним проносились киллометры земли, усеянные кратерами и сгоревшими деревьями, колючей проволокой, кусками человеческих тел, словно нарисованными по линейке окопами, в которых виднелись ряды серых касок. Он хотел раскинуть руки, чтобы почувствовать ветер, но сильная боль заставила его вздрогнуть.
– En avant!
Два камрада подхватили его под мышки, он висел между ними, а его армейские сапоги волочились по земле. Они шли маршем. Медленнее, чем обычно, еле волоча ноги, с безнадежным выражением на лицах, все в грязи, многие были перевязаны.
– Эй, он пришел в себя, – заметил товарищ слева от него. – Доброе утро, малыш. Хорошо поспал?
Гумберт сглотнул и откашлялся, во рту было сухо, он ощущал на языке вкус земли.
– Попробуй идти сам, – подбодрил его товарищ с другого бока. – Не волнуйся, мы тебе поможем.
Его ноги сначала подогнулись, но со второй попытки дело пошло лучше, ощущение собственного тела медленно возвращалось к нему. Его правая рука была обмотана тряпкой, на которой виднелись темные следы крови.
– Что… – пробормотал он, стараясь не отставать. – Кто… где…
– Он как с луны свалился, – заметил кто-то.
– Мы военнопленные, малыш.
Гумберт осознал сказанное и почувствовал облегчение. Военнопленным больше не нужно было сражаться. Их сажали в лагерь и снабжали едой и одеждой – таковы были интернациональные правила. Они должны были работать, но их больше не отправляли на войну. Если ты военнопленный, значит, самое худшее уже позади.
– Ну вот видишь… уже бегаешь как угорелый.
– Пуля попала в руку?
Гумберт не знал точно. Это был внезапный удар, он не почувствовал боли, только какое-то жесткое касание. А потом была кровь, отчего он потерял сознание. Теперь, ко всему прочему, он почувствовал тянущую пульсацию в перевязанной правой руке, а когда попытался пошевелить пальцами, то застонал от боли.
«Я никогда больше не смогу подавать на стол, – огорченно подумал он. – И водить машину тоже не смогу. И даже почистить щеткой костюм».
– Не отставай, товарищ. Иначе француз – он идет там, сзади, с винтовкой – сделает что-то крайне неприятное. Он только что врезал по башке бедному парню, этот французик, любитель лягушачьих лапок.
Гумберт продержался до ночного привала: это был луг с мягкой травой, на котором заключенные спали, тесно прижавшись друг к другу. Прислушавшись к шуму, который постоянно сопровождал его в течение нескольких дней, он представил, что находится на берегу моря и слышит плеск воды. Когда он старался, шум действительно усиливался и снова стихал, как будто на берег обрушивалась огромная волна. Вокруг него то тут, то там раздавались стоны, кто-то кашлял, кто-то дрожал от холода. Когда начало светать, луговая трава покрылась тонкими белыми нитями инея, но Гумберт не чувствовал холода. Внутри него бушевала лихорадка.
На следующий день после обеда его уже пришлось нести, его рука, казалось, выросла до огромных размеров. Она болела так сильно, словно по ней, как по наковальне, бил молотом кузнец. Остальную часть своего тела Гумберт ощущал только как пустую оболочку, которую трясло то от холода, то от лихорадки. Он без умолку говорил сам с собой, по большей части на французском. Было удивительно, сколько фраз застряло в его мозгу, хотя он даже не старался их запоминать. Они вылетали из его уст стремительно и неконтролируемо, это было сравнимо с тем, как стая диких птиц взмывает в небо.
Все время шел дождь. Иногда падал снег, и тогда нежные хлопья оседали на его горячем лице, щекоча его.
– Mettez-le la! Laissez le dormir!
– У него жар. La fievre… Са main est cassee… Рука сломана.
Он был очень рад, что наконец-то его оставили в покое. Было так приятно лежать не на земле, а на чем-то напоминающем кровать, было совсем тихо, никто не стрелял, не маршировал, никто не дергал его, не требовал, чтобы он пробежал хотя бы несколько шагов. Перед ним простиралась огромная поляна, на ветру нежно колыхалась травы и луговые цветы, алели маки, между ними виднелась нежная пена соцветий горлянки, на высоких гибких стеблях тянулись ввысь желтые цветы одуванчика. Над этой красотой порхали маленькие голубые бабочки, они роились пушистыми облаками, садились на тонкие травинки, сгибающиеся под их трепещущими тельцами. От теплой плодородной земли поднимался запах свежей травы, овеваемый ароматами ромашки и шиповника… Гумберт ощутил знакомые нежные ноты розового масла… розовое масло… Это был запах мыла, которым пользовались на вилле, оно всегда лежало над ванной в белой фарфоровой мыльнице в форме цветочного лепестка, прикрепленной к белой кафельной стене. Он вдохнул этот аромат и уже хотел потянуться за розовым куском мыла, но адская боль в правой руке заставила все приятные мысли мгновенно исчезнуть. Моргая от режущего глаза света лампы, он увидел перед собой лицо мужчины. Это было широкое, покрытое по́том лицо с маленькими глазками за круглыми стеклами очков в стальной оправе.
– Рана гангренозная… слишком долго ждали… почему не сообщили сразу…
Он открыл рот и произнес какие-то слова, смысл которых был непонятен ему самому. Мыло. Красный мак. Merde. La querre. Cochon allemand…
Маленькие глазки врача были голубого цвета, с черной точкой в центре. Они сверлили его череп и проникали в мозг, в котором царил хаос. Гумберту было неприятно, что человек напротив мог видеть этот хаос и позволял себе нелестно о нем высказываться.