— Несомненно, — кивнул Мардиан.
— И о чем еще говорят? — спросила я.
— Что ты… э-э… не добродетельна.
— Ты хочешь сказать, они называют царицу шлюхой? — Шелковистый голос Мардиана на сей раз прозвучал сурово.
— Ну да, — пробормотал парень, глядя себе под ноги. — А еще они говорят, что она околдовала Антония, используя восточные снадобья. Сделала его своим рабом, ну, вроде как Омфала, что лишила мужества Геракла. Теперь вдруг повсюду появились чаши и кубки с их изображением. Кто-то их распространяет. Там изображена Омфала, царица Лидии, в одежде Геракла и с его дубинкой, а изнеженный женоподобный Геракл, одетый в платье, идет рядом с ее колесницей под тенью зонтика и с веретеном. Он, как известно, был порабощен царицей, а она выступает в роли мужчины. — Паренек покраснел. — Чаши прекрасной работы, из Арретиума.
Арретиум! Такие чаши дорого стоят. Кто-то платит не скупясь.
— Что еще?
— Ничего. Я не знаю. Не обращал особого внимания.
— А тебя это забавляло? — спросил Мардиан.
— Не без того, — признал парень. — Но когда все время твердят одно и то же, это приедается.
— Что ж, возвращайся в Рим и держи ухо востро. Мы позаботимся о том, чтобы в скором времени появились другие сплетни, не менее забавные.
В Риме у Антония оставалось немало сторонников, так что искать желающих распространять слухи, порочащие Октавиана, долго не пришлось. Мы с Мардианом составили длинный список его прегрешений. Будь Антоний с нами, он, наверное, стал бы возражать, но нам удалось обойтись без цензора.
Мы пустили слух, что Октавиан трусоват и некомпетентен, сославшись на Антония (при Филиппах) и Агриппу (при Навлохе), которые вели боевые действия вместо него, в то время как новый Цезарь, трясясь от страха, прикидывался больным и отлеживался в безопасном месте. Он не умел держать слова и нарушал даже торжественные обеты. Он пристрастился к азартным играм и был настолько алчным, что приговаривал людей к смерти только ради того, чтобы заполучить их имущество, и особенно коринфские сосуды, к которым питал особое пристрастие.
Что касается его нравственности — тут и говорить нечего. Во-первых, он продал себя Цезарю в обмен на право называться его наследником, а потом, за триста тысяч сестерциев, перешел к другу Цезаря Авлу Гиртию. При этом он же соблазнил жену Клавдия Нерона и со скандалом выдал ее замуж, когда та носила ребенка Клавдия — или Октавиана? И даже этого ему было мало. Теперь он рассылал своих агентов по улицам, а те приводили ему женщин, раздевали их догола и рассматривали как рабынь на торгах. Случалось, что он прямо на пиру или на обеде, не в силах сдержать вожделения, увлекал жену какого-нибудь гостя к себе в спальню прямо на глазах изумленного мужа.
Да и чего ожидать от человека, если его отец — меняла, а мать держала лавку притираний и благовоний? А прапрадед и вовсе был рабом.
Антоний с его Дионисиевыми пирушками, по крайней мере, не выказывал непочтения к богам — в отличие от Октавиана. Тот на своем «Пиру двенадцати богов» вырядился Аполлоном, а потом устроил разнузданную оргию. Чудовищное оскорбление небожителей!
Правда, насчет обвинения в любовной связи с Цезарем у меня были сомнения: не пятнает ли это память самого Цезаря? Но Мардиан заявил, что Цезарь был прагматиком, всегда считавшим, что против врага нужно использовать самое действенное оружие. Если это способно помочь его жене и сыну, то такая жертва вполне оправданна.
Мне было противно, однако я понимала: не следует пренебрегать ни одним куском грязи, который можно бросить в Октавиана. И я неохотно согласилась.
Вскоре Рим гудел от этих сплетен, а Октавиан находился в Иллирии со своими войсками. Это стоило нам немалых денег, но для чего еще нужны деньги?
В то время как оба императора погрузились в военные заботы за границей, в Риме противоборствующие партии вели ожесточенную кампанию по очернению их имен. Александрию шум обходил стороной (римские дела не слишком интересовали здешний люд), но меня ставили в известность обо всем, что творилось в столице. Мне рассказали о том, что Опий — жалкий изменник, прекрасно знавший правду! — сочинил памфлет, «доказывающий», будто Цезарион — не сын Цезаря; и о том, что некоторые называют покровителя Октавиана не Аполлоном Благодетелем, а Аполлоном Истязателем. Я знала, что одни обвиняют Антония в вероломстве, потому что он казнил Секста, а другие насмехаются над привычкой Октавиана сводить волосы с ног горячей скорлупой грецких орехов. Люди Октавиана обвиняли Антония в том, что его стиль речи и письма грешит «многословными восточными оборотами», не имеющими ничего общего с исконно римской простотой. Агенты Антония высмеивали Октавиана за то, что он носит сандалии с надставкой, дабы казаться выше (об этом сообщила я).
Потом Агриппа вдруг выгнал из Рима всех предсказателей судьбы и колдунов.
— Нам они здесь не нужны! — объявил он. — Долой астрологов и их лживые пророчества! Пусть убираются обратно на Восток, водить компанию с тамошними извращенцами, поклоняющимися богам-животным и прочим мерзостям!
В народе распространялись плакаты, изображавшие меня и Антония со склонившимися над нами богами — Анубис с головой шакала и Хатор с коровьими ушами. Моим агентам удалось заполучить один такой для меня, и я видела его собственными глазами.
Распространялись и стишки про то, что меня, царицу, обслуживают «сморщенные евнухи», столь же гнусные, как я сама. Я будто возглавляла некий непристойный парад извращенных существ — злых евнухов, проституток, поклонников животных, гадалок и некромантов. И при этом беспрерывно украшала себя драгоценностями, умащала благовониями и пополняла свое благосостояние царствами, полученными в обмен на плотские утехи у спившегося полководца, — я, fatale monstrum, роковое чудовище Востока.
Поначалу я находила эти пасквили забавными, хотя бы за счет смешных карикатурных изображений. Правда, меня смущали выпады про евнухов, и я старалась скрывать их от Мардиана. Но время шло, яда изливалось все больше, и это тревожило. Такой объем ненависти поражал — неужели те же самые люди приветствовали меня в Риме? Они видели меня собственными глазами, ели со мной за одним столом, разговаривали. Неужто они могли поверить вздорным обвинениям и возненавидеть меня вопреки здравому смыслу?
Тянулись недели, а от Антония не было вестей. Произошло ли вторжение в Парфию? Где он сейчас?
Наконец напряжение стало почти невыносимым, и я объявила двору, что отправляюсь к целебным источникам для принятия ванн и отдыха. Новомодные римские бани с холодной и горячей водой получали у нас все более широкое распространение, но мне, при всех достоинствах, они оказались искусственными. Я предпочитала древние естественные источники.
— Наверное, римляне скажут, что я возвращаюсь к первобытным истокам или хочу предаться в пещерных купальнях особо изощренному разврату. Кстати, надо не забыть мои драгоценности.
— Только имей в виду: погружаясь в воду, нельзя надевать серебро — иначе оно тускнеет, — заметил Мардиан.
— И ты туда же, — рассмеялась я. — Это же шутка! Мне и в голову не придет принимать лечебные ванны, надев украшения.
Хармиону и Ирас я взяла с собой: развлечений у них в последнее время было не много, и поездка, несомненно, пойдет им на пользу.
Теперь, мысленно оглядываясь назад, я понимаю: то был последний случай, один из немногих в моей жизни, когда я имела возможность беззаботно и спокойно отдохнуть. Детство давно закончилось, а александрийский двор представлял собой сцену, где я исполняла главную роль и не могла позволить себе расслабиться. Зато воды давно и терпеливо ждали меня. Если я до сих пор не откликалась на их зов, это моя вина.
Хорошо, что я отправилась тогда к источникам. Я не знала, что другой возможности у меня уже не будет.
Массивные каменные колонны воспаряли к своду пещеры, в которой булькал и пузырился источник. Внутри царила тишина и сумрак. Рассеянный солнечный свет, смягченный голубизной, омывал стены грота. Теплая вода переливалась в более широкий бассейн, а потом, перехлестывая через край, в водоем на более низком уровне. Из источника вода выходила горячей, но, перетекая каскадом, из водоема в водоем, охлаждалась до температуры тела. Когда я погрузилась в нее, я не могла различить, где кончается мое тело и начинается вода: все ощущалось как единое целое. Я скользила по поверхности и сама являлась ее частью.