Хотя теперь, наклоняясь над ним и бережно касаясь его лица, его волос, она думала, что догадалась об этом раньше, сразу же, как увидела — нет, ещё раньше. Ещё когда…
Он слабо завозился, застонал, по лицу пробежала судорога, и она неожиданно отпрянула, непонятно чего испугавшись. Потом поняла, что он пытается сесть, не видя никого и ничего вокруг, избитый и обессиленный, но всё равно пытается, странно выгнувшись, помогая себе ногами и опираясь на связанные за спиной руки. Поняла и кинулась к нему. Помогла приподняться, прислонила его к стене, вспомнила вдруг про кляп — грязную тряпку, вставленную ему в рот, обругала себя и принялась осторожно вытаскивать её. Она видела, как скривилось от боли его лицо, но всё равно продолжала тянуть эту тряпку, повторяя то ли вслух, то ли про себя: «потерпи, ещё чуть-чуть» и страстно желая взять себе хотя бы часть этой боли.
— Кир, — прошептала она, и он, наконец разлепив левый глаз (правый так и остался закрыт), уставился на неё, сначала непонимающе, как будто она явилась к нему откуда-то из странных фантазий и снов, а потом всё понял, дёрнулся, по лицу пробежала гримаса — смесь улыбки и отчаяния, и он что-то сказал, вернее попытался сказать, слабо зашевелив разбитыми, запёкшимися губами.
— Молчи! — приказала она ему, но он не послушался. Завозился, опять пытаясь что-то произнести.
На этот раз она поняла, что — руки! Ну, конечно! Быстро кивнула и аккуратно отодвинув его от стены — он старательно помогал, — принялась развязывать тугой, плохо поддающийся узел.
Верёвка, которой его связали, была грубой, прочной, а узлы были затянуты так крепко, что никак не поддавались. Она силилась поддеть хоть какой-то из узлов ногтями, но у неё не получалось.
— Там, — произнёс он и замолчал.
— Что там? — она вскинула голову. — Что, Кирка?
— Там… кусок… пластика…
Она поняла его. Принялась, ползая на коленях, искать, шаря перед собой руками, не обращая внимание на то, что острая бетонная и пластмассовая крошка, которой был усеян пол, больно впивается в ладони. Наконец нашла то, что он имел в виду — кусок пластика, острый, с зазубренным краем.
— Перережь, — снова сказал он, и она, быстро кивнув, принялась за работу.
Сначала ничего не получалось, пластик соскальзывал, елозил по верёвке, не причиняя ей никаких видимых повреждений, потом она приноровилась, нашла удобный угол, заработала острым краем с утроенной силой, помогая второй рукой, натягивая веревку и очень стараясь, чтобы остриё не соскочило, не задело руку Кира. Она полностью сосредоточилась на работе. Когда она уставала, то откладывала заточку в сторону и накидывалась на ненавистный узел, ломая ногти, силясь ослабить, развязать, освободить. И когда ей уже стало казаться, что она не справится и так и будет всю оставшуюся жизнь тереть неподдающиеся волокна куском пластика, дело вдруг сдвинулось с мёртвой точки, пошло-поехало, и скоро верёвка была перерезана, точнее перетёрта в труху и упала с его рук.
Всё это время Кир молчал, только тяжело дышал, и Нике почему-то казалось, что каждый вздох отдаётся в его теле страшной болью. И лишь когда она его освободила, он с облегчением стал растирать запястья, повернул к ней своё невозможное, неузнаваемое от побоев лицо и проговорил хрипло:
— Как?
И тут же закашлялся, надсадно, сотрясаясь всем телом.
— Господи, Кирка, что они с тобой… — проговорила Ника, почувствовав острое желание обнять его, прижать к себе, как-то облегчить ему боль, но побоялась, что только сделает хуже, и так и осталась сидеть перед ним на коленях, всё ещё сжимая кусок пластика в помертвевших от напряжения пальцах.
— Ничего… Ты откуда тут? Ника? Как им…
— Ко мне пришла… эта твоя… ну, Лена, горничная, которая…
Ника смешалась, вспомнила, как эта развязная девица заявилась к ней в квартиру и представилась, нагло глядя в глаза: «Я — Лена Самойлова, мы с Киром Шороховым встречались, может, слышала?». Тогда вместе с недоверием, страхом и беспокойством Нику охватило и другое чувство — колючая ревность, которая вцепилась в неё обеими руками, и как Ника не пыталась потом стряхнуть её с себя, нет-нет, да и прорывалась ехидной, злой насмешкой сквозь ворох других важных мыслей — об отце, который, может быть, жив, и о Кире, который где-то ждёт её, зачем-то ждёт… Она спускалась по заброшенной лестнице за этой девушкой, казавшейся ей такой взрослой и — чего уже себя обманывать — красивой, и когда та оборачивалась, проверяя, идёт ли Ника следом, и бросала на неё быстрый чуть прищуренный взгляд, Нику охватывало странное и совершенно неуместное чувство, и вопрос — а ведь у этой девчонки было что-то с Киром, с её Киром — навязчивым молоточком звучал в голове. И вспоминался тот эпизод, когда они похищали дневник, и Кир высунулся из квартиры Рябининых в одних трусах.
Сейчас всё это показалось ей таким далёким и неважным, хотя прошло не больше получаса, с того момента, как Лена, остановившись на каком-то этаже (Ника не догадалась вести отчёт, но думала, что примерно тридцатый), приоткрыла тяжёлую металлическую дверь, кивнула ей головой, приглашая последовать за ней, а потом…
Ника заговорила, рассказывая Киру, как оказалась тут.
— Зачем ты пошла за ней? — он даже не спросил, а выдохнул, протяжно и отчаянно. — Ну, зачем, а?
В его голосе Ника услышала столько страдания, что закусила губу, чтоб сдержать слёзы.
— Она сказала, что ты зовёшь.
— Ника, ну это ж…
— Погоди, — она торопливо перебила его. — Она сказала ещё, что ты что-то знаешь про папу. И что просил срочно прийти. Я теперь понимаю, что она соврала, да? Просто… ей надо было, чтобы я пошла за ней, как дура… а на самом деле…
— Ник, послушай, — Кир аккуратно положил свою руку на её ладонь.
Откуда-то сверху пробивалась тоненькая полоска света, которая падала прямо на них, и она разглядела красные, страшные следы от верёвки на его запястьях — они как будто намертво въелись в кожу.
— Я должен тебе кое-что сказать. Она не совсем соврала. Потому что… Павел Григорьевич жив.
— Нет, — она покачала головой, не сводя с него ошеломлённого взгляда, и повторила. — Нет, Кир. Нет.
Она продолжала качать головой, не потому что не верила — она боялась поверить ему. Почему-то слова Лены Самойловой воспринимались легче, и, когда та убеждала её, уставившись в лицо немигающими раскосыми глазами, ловко вплетая в беглые, рассыпающиеся камушками фразы слова об отце и о Кире — двух людях, занимающих так много места в Никиной жизни, Ника не то, чтобы верила, скорее разрешала себе надеяться на чудо, понимая при этом, что эта девушка может соврать и даже, наверно, врёт.
Но в том-то и дело, что Лена эта могла врать, а Кир… Кир не должен. Но если он так говорит, а это неправда…
— Это правда, — тихо сказал он. — Прости, я не мог сказать тебе раньше.
…Говорить ему было тяжело, Ника слышала, как дрожал и то и дело обрывался его голос, временами он почти шептал, иногда заходился в кашле, сплёвывал кровавую слюну, бормотал «Ника, извини», словно это имело какое-то значение, и опять продолжал свой длинный и невероятный рассказ.
— Они не велели тебе говорить. Литвинов и… Павел Григорьевич. Я хотел… Ника, я правда хотел…
В глазах Кира колыхалась мольба и отчаяние и что-то ещё, непонятное. И она поняла. Он просил прощения. Вот так, неуклюже и нескладно, пытаясь сложить слова в корявые фразы, которые были не о том и не про то. И в этом был весь Кир. Который, не задумываясь, бежал в ночи чёрт знает куда, наплевав на себя и забыв про опасность, бежал спасать человека, который едва его терпел (а Ника знала, что отец его едва терпит — не дурочка, всё ведь видела), рисковал, тащил на себе по лестнице три десятка этажей вверх, искал какого-то доктора, уговаривал, убеждал, злился, ругался… наверно, ругался. А вот красиво и правильно сказать не умел. Только смотрел и хлопал ресницами. Вернее, сейчас даже хлопать и смотреть толком не мог — просто поднял на неё разбитое в кровь лицо и повторял, едва шевеля непослушными, разбитыми губами: «я хотел, правда, хотел».