К утру он совершенно выдохся и сказал себе: «Всё, Паша, на этот раз точно всё. Кончено окончательно и бесповоротно». Повалился на кровать, долго лежал, уставившись в тёмное пятно на потолке, уже без мыслей, с пустой головой, пока наконец не вырубился — нырнул в беспокойный сон, где уже не было и не могло быть Анны.
— Ну, так что скажешь? — Борис толкнул его в бок.
— А? Что?
Павел перевёл взгляд на тетрадку, которую Борис подсунул ему под нос. Пробежался по рядам фамилий, дат, отметил ровные аккуратные стрелочки, соединяющие некоторые имена.
— Получается, что никакой связи между тем инженером Барташовым и дневником нет.
— Получается, нет, — Борис нахмурился. Помолчал немного и обратился к сидящему рядом Полякову. — Это точно всё?
— Точно, — кивнул тот. — Я проверил.
— Ах ты ж, — Борис не удержался, выругался. Длинно, выпуская скопившееся напряжение. Вскочил, тут же снова сел, запустив пальцы в волосы.
— Борис Андреевич, — осторожно начал Поляков. — Там ещё кое-то было, в архиве. Кравец приходил. Он меня не видел, я за другим стеллажом стоял. Он вернул в архив документы, и это были метрики детей Киры Алексеевны Ставицкой. Я потом посмотрел и потому и подумал, что это может быть связано.
Парень опять принялся пересказывать свои изыскания, ещё раз озвучил вывод, что Анатолий Ставицкий на самом деле сын Кирилла и Лилии Андреевых. Повторил, что это, конечно, не точно, но напрашивается. Павел отметил про себя, что Поляков обращается в основном к Борису, усмехнулся — видно, он действительно сегодня выглядит неважно, раз его даже к обсуждению не привлекают. Хотя чего тут обсуждать. Скорее всего, так оно и было. А толку-то от этой информации?
— И если Кравец искал сведения про тех же людей, получается, он тоже знает про дневник? — Сашка выпрямился, уставился на Бориса.
— Про дневник? Возможно. Ты как считаешь, Паш?
Павел чуть помолчал, потом нехотя ответил:
— Не вижу, если честно, что это нам может дать.
Борис всё-таки не выдержал, вскочил со стула. Слава богу, ума хватило не удариться опять в свои безумные гонки — сейчас Павел точно не выдержал бы Борькиного мельтешения, — встал как вкопанный, закусил нижнюю губу. По лицу галопом помчались мысли, прищуренные зелёные глаза ярко блестели.
— Мне тогда можно идти? — осторожно спросил Сашка.
Борис не ответил, погружённый в свои размышления, и Павел тихонько кивнул парню.
— Иди, Саша. И спасибо. Ты нам очень помог, — сказал по привычке, по инерции, потому что так надо было, скрывая за вежливостью своё разочарование.
За Сашей Поляковым тихонько закрылась дверь. Павел ещё раз поглядел на сделанные записи, едва заметно пожал плечами. Это не укрылось от Бориса.
— Зря между прочим ты плечиками пожимаешь. Думай, Паша, думай. Что-то здесь есть — точно тебе говорю, — Борис склонился над столом, принялся перебирать бумаги — страницы дневника Ледовского, те схемы, которые набросал сам Павел, ещё раз перелистал Сашкину тетрадь. — Я так полагаю, надо отталкиваться от твоего дядюшки. Анатолия Арсеньевича, который у нас внезапно превратился в Анатолия Кирилловича. И он, заметь, Паш, видел, как твой отец убивает его отца. Шесть лет — не самый большой, конечно, возраст, но такие события оставляют след в душе и психике.
— Боря. Он умер лет десять назад. И если его психику что-то и пошатнуло, то мстить надо было раньше и не мне.
— А вот не скажи…
— Слушай, — голову Павла тисками сдавила боль, мысли, какие и были, словно вымело. — Я чего-то совсем не в состоянии сейчас о чём-либо думать. Как-то мне…
Он споткнулся, силясь подобрать более мягкое определение своего состояния, но так и не придумал ничего цензурного и махнул рукой. Борис всё понял и так. Внимательно посмотрел на него, по лицу поползла знакомая кривая ухмылка.
— Давай, Паша, отдыхай. И если я услышу, что ты опять за стенкой всю ночь топаешь как медведь и кряхтишь, приду и привяжу тебя к кровати.
— Может, ещё и колыбельную споёшь? — мрачно пошутил Павел.
— Может и спою, — Борис отвернулся и принялся сгребать в кучу все разбросанные листы. — Спи, короче, Павел Григорьевич. А я с твоего позволения покумекаю надо всем этим. Пораскину картишки, которые мы имеем…
***
О том, что там Борис собирался раскидывать, Павлу думать не хотелось. История с дневником оказалась тупиком, он был в этом более чем уверен. Нет никакой связи между событиями почти семидесятилетней давности и тем, что происходит сейчас.
Кровать, на которую завалился Павел, громко охнула и просела. Надо бы правда поспать — мелькнуло в голове. Павел попытался устроиться поудобнее, закрыл глаза, но сон не шёл. Вместо этого вспомнилась бабка на похоронах отца — торжествующая, почти счастливая. Хотя она и была счастливой, столько лет ждала смерти того, кто убил её семью. А мать… интересно, она знала или нет? Наверно, нет, хотя…
Странная история его семьи, закрученная как в дурацком романе, замелькала перед глазами, задвинула в дальний угол его собственную несуразную жизнь, и две женщины, одна живая, а другая мёртвая, на время оставили его, забрав с собой пульсирующую боль, вбивающую гвозди в виски. Голова стала на удивление ясной и чистой, но облегчения это не принесло — откуда-то издалека уже подбиралась знакомая мелодия, вторгаясь в душу, звучала всё громче и отчетливей, нежные аккорды с едва наметившийся тревогой трансформировались в обличающий набат, и стало трудно дышать, как тогда. Павел закрыл глаза и увидел мать, её руки, длинные пальцы, ласкающие клавиши, ровную, сосредоточенную спину, завитки тёмных блестящих волос на длинной шее.
Она всегда что-нибудь играла, когда приходила к Ставицким. Дома — никогда, даже не приближалась к фортепиано, которое откуда-то достал отец. Инструмент, стоявший в их квартире, напоминал гроб — большой, чёрный, чуть подёрнутый тоскливой серой пылью. Павел не помнил, просил ли отец хоть когда-нибудь, чтобы она сыграла. Наверно, нет. А дядя Толя просил. Всегда.
— Сыграй нам что-нибудь, Ленуш…
И тихо стоял рядом, опершись о фортепиано и не сводя печальных, голубых глаз с сестры…
Сейчас Павел глядел на эту сцену словно со стороны, не глазами маленького мальчика — Пашки Савельева, из той ненавистной породы, — и даже не глазами сегодняшнего, уже повзрослевшего Павла, натворившего не меньше и даже больше, чем отец, а глазами Ставицких и Андреевых, всех Ставицких и всех Андреевых, с их тяжёлой трагедией за спиной.
Дядя Толя его никогда не замечал или делал вид, что не замечал, хотя, кто вообще в доме Киры Алексеевны обращал внимание на Пашку Савельева. Его место было в дальнем углу или в комнате Серёжи, где всё было мягко-плюшевым, светло-бежевым и пастельно-розовым, как у девочки. Да и сам Серёжа Ставицкий был таким же робким и плюшевым — смешной и нелепый младший двоюродный брат, преданно смотрящий на Пашку тёплыми щенячьими глазами.
***
— А сейчас будет шоу. Всем приготовиться, — громко прошептал Борька.
В зале, куда согнали школьников на просмотр какого-то учебного фильма, уже погасили свет. На экране замелькали чёрными закорючками титры, потом пошли первые кадры. Их троица, пригибаясь и стараясь не попасться на глаза вездесущей Зое Ивановне, перебралась вперёд, куда рассадили младшие классы. Борька привычно турнул каких-то мелких пацанов, состроил им зверскую рожу, и те быстро свалили, справедливо рассудив, что с Савельевым и Литвиновым лучше не связываться.
Впереди маячил стриженный затылок Серёжи Ставицкого, аккуратный, круглый — просящий щелбана, как любил говорить Борька. Но сегодня у них была другая цель.
— Зырьте, — Борька тихонько присвистнул и начал отсчёт. — Раз. Два. Три.
На слове «три» Серёжа Ставицкий, который как будто ждал Борькину команду, снял свои большие, несуразные очки и достал из кармана платок. Пашка не удержался, прыснул, согнувшись в три погибели. Как Борьке так удавалось, чёрт его знает, но удавалось ведь — Литвинов, словно умелый дирижёр, разыгрывал всю партию как по нотам, никто лучше него не умел.