Такова трагическая судьба большого, цельного человека и ученого, оказавшегося невольной игрушкой политических сил, своего партийного долга и жесткой доктрины. Труд многих лет жизни, серьезный, вдумчивый, потребовавший больших изысканий, по существу остался за бортом современной науки, стал печальным памятником своей печальной эпохи. Это тем более грустно, что в годы, последовавшие за выходом в свет этой книги, Нина Александровна заметно отступила от выраженной в ней позиции. Она опубликовала с серьезным предисловием и комментариями перевод замечательной автобиографии Абеляра — «История моих бедствий» (в серии «Литературных памятников»[43]), замышляла новую работу по истории народной культуры в средневековой Франции, ставя проблему, которая предвосхищала бурное увлечение этим сюжетом, начавшееся на Западе только в семидесятые годы.
Смерть Нины Александровны была трагичной. Она умерла в ноябре 1961 года пятидесяти одного года от роду в результате сильнейшего легочного кровотечения, одна, в запертой ею на ключ комнате в своей квартире в Дубне, где тогда работал ее муж и где она проводила часть недели. Накануне мы говорили с ней по телефону. В день нашего разговора я как раз собиралась переезжать на новую квартиру, в далекие тогда Фили, и спешила обговорить все дела и всякие новые планы, так как на квартире в Филях не было телефона и регулярность наших дальнейших телефонных общений оставалась под вопросом. Мы сговорились, что через пару дней я позвоню ей на московскую квартиру. На следующий день я была занята устройством на новом месте, а вечером получила телеграмму о ее смерти.
Помню похороны, огромное стечение народа (все же набралось много людей, которые ее любили), мраморное, строгое лицо в гробу, поставленном для прощания в ее московской квартире, гражданскую панихиду в институте, долгий путь в автобусе до Ваганьковского кладбища под аккомпанемент горестных воспоминаний о ней Владимира Иосифовича, ощущение горькой и невосполнимой утраты, мокрый ноябрьский снег на темнеющем уже кладбище, длинный поток людей, следовавших за медленно колыхавшимся гробом, последние минуты прощания, когда я дотронулась губами до ее холодного лба.
Вечером Яша Левицкий, я, Соня Асиновская поехали к Сергею Даниловичу. В то время не устраивали поминок, но нам всем было невмоготу ехать домой. Промерзшие и усталые, мы провели тихий вечер за чаем, вспоминая Нину и решая, как заменить ее во многих начатых ею делах.
Я долго, горько переживала эту утрату, тем более горькую, что после ее смерти многие сотрудники, при жизни лебезившие перед ней, стали поносить ее как ярую сталинистку, которая якобы давила все новое и интересное в науке. Это была отвратительная ложь, получившая, однако, широкое распространение и до сих пор тяготеющая над памятью хорошего ученого, достойного во всех отношениях человека, который скорее сам был жертвой сталинизма в науке, чем его адептом.
После смерти Нины Александровны сектор в Институте истории возглавил С.Д.Сказкин. Заместителем его стал Яша Левицкий. На кафедре заведующим оставался тот же С.Д.Сказкин, а его заместителем — я. В течение десяти лет (до кончины Яши в 1970 году) мы составляли тесный тандем, фактически руководивший основными направлениями нашей медиевистики.
Часть V. Жизнь в эпоху «застоя»
Глава 47. Шестидесятые — восьмидесятые годы
Когда умерла Н.А.Сидорова, мне было сорок шесть лет. Я была в полном расцвете творческих сил и последующие двадцать пять лет пробивала себе все более широкую дорогу в науке: успешно вела преподавание в университете, писала и печатала много работ на разные темы, в том числе и теоретических. Всего этого я добилась большим повседневным трудом. Сейчас я думаю, что в моих лекциях и работах, наверное, не было особого блеска, но они всегда отличались большой тщательностью, осторожностью выводов, хорошим научным стилем, которому я обязана фундаментальной школе моих учителей. Этот стиль в меру своих возможностей я старалась привить своим ученикам. Все они также работали ровно, копали глубоко, успешно защищали диссертации, а потом заняли достойные места в нашей науке и вузовском преподавании. Сегодня они составляют неплохую обойму медиевистов.
В шестидесятые годы С.Д.Сказкин все время хотел сделать меня заведующей кафедрой после своего, очевидно, уже планировавшегося ухода из университета. Учитывая планы С.Д.Сказкина, наш декан И.А.Федосов настаивал, чтобы я вступила в партию, поскольку без этого не могло быть и речи о моем заведывании кафедрой. В душе жило чувство, что я по праву заслужила это место, поскольку фактически повседневно руководила кафедрой уже многие годы. Однако, как и прежде, уклоняясь от вступления в КПСС по причинам, о которых уже говорилось, разумом я понимала, что это место не для меня, поэтому я не слишком стремилась к тому, чтобы занять эту престижную должность. У меня вообще не было особых склонностей к администрированию, и я предпочитала этому рост моего научного авторитета. Не буду подробно рассказывать о всех перипетиях моей научной карьеры, как и о развитии советской науки в те годы. Это сюжет для специальных и более детальных воспоминаний, хотя и небезынтересный. Скажу лишь несколько слов об общей атмосфере тех лет и возможностях, которыми располагали тогда наши историки.
После 1956 года, как я неоднократно говорила, стало намного легче дышать, а следовательно, и работать. Постепенно отступал или, вернее, менял свое качество присущий нашей жизни страх. Теперь это был уже не страх постоянной угрозы смерти либо многолетнего заключения, но страх проработок, потери места работы, превращения в «невыездного», страх неудачного развития карьеры. Этот «облегченный» страх подогревался новыми выпадами уже и Хрущева в отношении художников, Пастернака, а при сменившем его Брежневе, против Синявского и Даниэля, Солженицына, других вольнодумствующих интеллигентов. Страх уже не был тотальным. Он не мог приостановить появление открытых диссидентов, людей, стремившихся выехать за рубеж, несмотря на все гонения, суды, аресты, запреты на выезд, «психушки». Эти люди уже не боялись высказывать свои мнения, распространять «самиздатовские» книги, писать художественные и публицистические произведения, шедшие вразрез с официальными требованиями. После тридцатилетнего безмолвия это воспринималось все же как сдвиг, пусть самое маленькое, но расширение окружавшего нас пространства. Однако нельзя забывать и другого, — масса народа по-прежнему безмолвствовала и, скорее, осуждала этих смельчаков. Чем это объяснить? Отчасти, конечно, тем, что страх оставался в порах наших исковерканных душ. Не было уверенности, что кошмары сталинских лет не вернутся, особенно после крушения Хрущева. Поэтому мы с Эльбрусом, например, предпочитали по-прежнему молчать за стенами нашей квартиры, хотя отлично понимали справедливость многих диссидентских выступлений, в частности обличающий пафос сочинений Солженицына. Я никогда не была поклонницей его писательского таланта, но его смелость в отношении нашей мрачной действительности и страшного прошлого внушали уважение к нему.
Было, увы, и другое, в чем нельзя не признаться. Выросшие в послеоктябрьский период, впитавшие жесткие догматы политических установок того времени, мы не всегда могли полностью отрешиться от них. Темная пелена застилала нам глаза. Не приемля публичного надругательства над Пастернаком, мы, например, как я уже писала, считали публикацию «Доктора Живаго» за границей «непатриотичным поступком», достойным сожаления и т. п. Это было результатом длительного извращенного воспитания наших чувств и помыслов, которое не могло сразу выветриться из них. Мне кажется, что и многие члены Союза писателей, клеймившие Пастернака, думали так же. И все же их поведение в этой травле для меня остается непонятно. Пусть даже Пастернак оказался не прав, но как они могли мордовать уже старого, измученного долгими годами отчуждения талантливого поэта, исключить его из Союза, травить, ускоряя его смерть? Почему у большинства не хватило мужества отказаться от участия в этом гнусном спектакле? Ведь им, крупным, известным писателям, ничего не грозило — ни смерть, ни тюрьма, ни бесчестье, в конце концов, может быть, временная немилость, задержка очередной публикации. Зато за участие в травле грозил вечный позор и умаление их посмертной славы. Вольно или невольно этот инцидент стал проверкой нашей интеллигенции на нравственную зрелость. И она в массе своей этой проверки не выдержала. Не выдержала она ее и во многих других случаях: во время процесса Синявского и Даниэля, высылки Солженицына, Ростроповича, преследований академика Сахарова, во время наших военных вторжений в Венгрию в 1956 году, в Чехословакию в 1968.