Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Иза очень полюбила маму, и жили они в одной комнате на редкость дружно. Полюбила она и меня. Ей казалось, и это было так, что я на нее очень похожа, но осуждала мой слишком скромный, застенчивый характер, поучала меня, как нужно одеваться, вести себя с «поклонниками» и т. п. Все это было мне внове и очень интересно. По мере того как я росла, а она старела, мы становились с ней все дружнее. А после смерти мамы (тетушка умерла через восемь лет) она, как и Соня, в какой-то мере заменила мне ее.

В лице моей кузины Женечки судьба послала мне как бы замену моего незабвенного Игорька — верного друга на всю мою жизнь. Мы с ней были очень разными и внешне и внутренне, хотя носили одно и то же имя (в честь нашей бабушки). Из-за светло-золотых волос дома ее сразу стали называть Женя Беленькая а меня из-за темно-коричневых — Женя Черненькая. Кажется, эти обозначения придумал однажды Сережа, но так нас называли общие знакомые и позже. Женя не стала красавицей, как ее мать, однако обладала необыкновенной женственностью и обаянием, привлекавшими к ней сердца и женщин и мужчин. Иза говорила: «Она некрасивая, но очень симпатичная». Между тем Женя была хороша своей особой, мягкой, как бы несколько размытой красотой, обладала неповторимо прекрасной, светлой, белозубой улыбкой, освещавшей все ее лицо. В юности она носила короткую стрижку; ее золотые волосы волнились надо лбом и на висках, вся она источала изящество и элегантность. Друзья юности в Харькове называли ее Лол Джен.

По характеру Женя была одновременно мягкая и решительная. Конечно, обрушившиеся на нее невзгоды надломили и даже во многом перевернули ее жизнь. Очень способная (она прекрасно рисовала, писала стихи, хорошо знала английский язык), моя кузина если бы ей дали закончить художественную школу, наверняка стала бы неплохим художником. Но ей, увы, не дали ее окончить. После процесса на ее хрупкие плечи легли все заботы об избалованной мужем и нездоровой матери, сделав как бы главой семьи. Изу она любила всегда не только как мать, но как ребенка, о котором надо заботиться. И всю жизнь Женечка многим жертвовала, чтобы обеспечить ей покой и благополучие. Любила она и отца, хотя по-другому, как товарища, друга, и очень страдала от разлуки с ним. В первые годы после процесса она работала где и кем могла: чертежником, позднее (в Сибири, куда они с Изой на короткое время поехали, когда Юрий Николаевич в начале тридцатых годов оказался на свободе) — преподавателем английского. Там же она окончила английский факультет Владивостокского педагогического института и потом до конца дней оставалась преподавателем английского в Московском пединституте им. Ленина.

Женя, впоследствии по мужу Сергиевская, была незаурядным человеком и, наверное, достигла бы большего, если бы не исковерканная юность. Человек исключительной честности, добросовестности и внутренней чистоты, она навсегда останется в моей памяти именно такой: светлой, благородной и отзывчивой.

Между мною и Женей, как уже говорилось, было много различий, когда мы познакомились. Я — скрытная, скромница, трудно сходившаяся с людьми, мечтательная и романтически настроенная; она — живая, веселая (несмотря на свое горе), общительная, непроизвольно кокетливая, активная и смелая. Тем не менее мы быстро стали друзьями и пронесли эту дружбу и взаимную любовь через всю последующую жизнь. Этому способствовало и долгое совместное проживание в одном доме, и общая горькая судьба детей разрушенной семьи. Когда я думала о нашей дружбе, я часто вспоминала слова, вложенные Некрасовым в уста Марии Волконской, встретившейся в Сибири с Трубецкой на пути в ссылку: «И тот же поток твое счастье умчал, в котором мое потонуло». Милый мой, бесценный друг! Я прошагала с тобою рядом всю жизнь, деля вместе немногочисленные радости и многочисленные горести! Тебя уж нет, но твой светлый, милый образ — со мной, пока я живу и дышу, пока не утратила разума и памяти!

Так население нашей квартиры увеличилось на двух человек. К двум одиноким женщинам, маме и Соне (Володя тоже был в ссылке, а потом фактически с ней разошелся), прибавилась еще одна. К нашим горестям и тревогам — новые.

Глава 10. Наша коммуналка

Существовала еще одна область жизни, моей и советских людей вообще, без которой нельзя понять, как и из чего складывалась их повседневность — строй коммунальной квартиры, «коммуналки», где человек того времени оставался от колыбели до могилы. Это было тоже одно из созданий послереволюционного общества, порожденных, конечно, его бедностью и нищетой, стремлением все разделить поровну, отняв у прежних господ и богачей квартиры и населив их жителями чердаков и подвалов. Но кроме того, эти уродливые образования, дававшие крышу подавляющему большинству населения вплоть до шестидесятых годов, а многим и теперь, претендовали на то, чтобы стать первичной формой социалистического общежития, прообразом будущих коммун, для которых они должны были воспитывать людей, обуздывая их индивидуализм и эгоизм. Мне пришлось провести в таком гибриде нищеты и коммунистических добродетелей почти всю свою жизнь, во всяком случае до сорока пяти лет. В ней прошло мое детство, юность и около двадцати лет после замужества, а также детство и юность моего сына.

Я уже писала, что в нашей квартире, большой, но рассчитанной на одну семью, сначала жили две семьи. Но начиная с середины двадцатых годов ее население росло в геометрической прогрессии. Семь первоначально составлявших квартиру комнат превратились к началу тридцатых годов в девять, вместо одиннадцати человек там оказалось около тридцати. Делились перегородками комнаты, отпочковывались новые семьи, в них рождались дети, вселялись какие-то новые люди со стороны, взамен выезжавших и арестованных.

Обо всех этих переменах и смене соседей можно написать целый бытовой роман. Поскольку жители этой большой барской квартиры, в том числе и я, могли, а порой вынуждены были наблюдать детали быта своих соседей, видеть, что они варили, как стирали, слышать, о чем говорили по телефону, — все в значительной мере лишены были того, что называют частной жизнью. Соответственно и наша семья постоянно торчали на виду и к тому же привлекала особое внимание части наших жильцов, считавших нас «барами», «контрреволюционерами», «гнилыми интеллигентами», но вместе с тем всегда в чем-то завидовавших нам: что к нам ходили гости, что мы держали домработницу, что мы ни с кем не ругались на кухне и в коридоре, ни у кого ничего не просили.

Конечно, среди наших соседей бывали в разное время и хорошие люди, с которыми можно было поддерживать добрые отношения. Но, как почти во всяком человеческом сообществе, верховодили всегда наиболее дурные и кляузные, подминавшие под себя всех остальных, а в атмосфере всеобщей подозрительности и доносительства, признававшегося высшей добродетелью, выступать против них было небезопасно, что ежедневно и подтверждала жизнь. К началу тридцатых годов в таком качестве злобных диктаторов в нашей квартире выступала семья Цесаркиных, состоявшая из мужа — слепого и злого люмпена, но убежденного коммуниста и общественника; его жены Ксений Львовны — женщины более интеллигентной, может быть даже с подмоченной какими-то семейными связями репутацией, но опустившейся до такого же люмпенства, всегда грязной, лохматой, раздраженной, и трех маленьких, немытых, сопливых и тоже злобных детей. Кроме того, с ними жила мать главы семейства, которую мы по аналогии с одной из жительниц «вороньей слободки» в романе Ильфа и Петрова «Золотой теленок» называли «ничьей бабушкой». Это была сгорбленная, уродливая старуха, напоминавшая жителей бывшего «Хитрова рынка», с хитрым и одновременно елейным лицом. Хотя семья их жила в то время не так уж бедно (глава ее преподавал в каком-то техникуме или институте), старуха нищенствовала и мы часто видели ее на соседних улицах с протянутой рукой.

Это «святое семейство» сразу же объявило нам «классовую борьбу» не на жизнь, а на смерть, главной целью которой было любым способом выжить нас из квартиры, чтобы занять нашу площадь. Остальные соседи, милая чета врачей, жившая еще в одной комнате, и другие, хотя и сочувствовали нашей семье, но боялись стать открыто на нашу сторону, в чем я их не обвиняю — таково время и таковы нравы. Чем круче заворачивала судьба жизнь родственников репрессированных, тем активнее наши квартирные враги действовали против нас всюду, где только можно.

24
{"b":"873957","o":1}