— В детстве меня постоянно наказывали, когда я клал галстук в тарелку. Видимо, они хотели воспитать меня как джентльмена, а не как моль.
— Если бы мне довелось когда-нибудь воспитывать моль-с, — мечтательно промолвил Шимс, — то я бы тоже попытался ей внушить отвращение к поеданию галстуков за обедом-с. И я бы всячески призывал ее отказаться также и от увлечения шерстяными костюмами на ужин-с, особенно совсем новыми-с.
— А что ж ей тогда есть? — обеспокоился сердобольный Генри. Это на него похоже. Говорят, что в розовощеком младенчестве он как-то ночью слямзил на кухне мясной пирог и попытался угостить им окрестных койотов, чтобы они не выли так жалобно. Вот и сейчас он принял проблему питания моли так близко к сердцу, как будто эта моль была его любимой бабушкой. Не знаю, как ему удавалось объезжать мустангов, когда при таком характере любой залетный суслик может из него вить веревки. Впрочем, сусликов он объезжать не пытался. Я решительно не представляю себе Генри Эрнста Баскервиля, потомка древнего рода, верхом на суслике, строптиво закусившем удила.
— Не знаю-с. Чем-то ж она питается в дикой природе-с.
— А она существует в дикой природе?
— Должна-с. Хотя наверняка с тех пор, как человек ее приручил, прошло столько времени, что она могла совершенно изменить свои гастрономические пристрастия-с.
— Может быть, дикая моль питалась не одеждой, а самими джентльменами?
— Я слышал-с, что доныне существует леопардовая моль-с. Ее особи достигают довольно крупных размеров-с, но все же я не думаю, чтобы она обладала хищностью леопарда. К тому же, в дикой природе нет джентльменов-с. По крайней мере, истинных джентльменов-с.
— Зато есть у Киплинга, можно взять их оттуда.
— Там есть дикие джентльмены-с, но нет истинной природы-с. Хотя дикие джентльмены — это скорее парафия сэра Джона Др…
— Да ну его к бесу, этого вашего Драйдена, и писатель он был никудышный, и человечишка гнусный. Засуньте себе этого Драйдена, куда бывалая мартышка кокосы запихивает.
— Как скажете-с.
— Он говнюк. Я не желаю слышать никогда даже и упоминаний об этом ублюдке.
— Очень хорошо-с.
— Очень плохо, Шимс-с… ммм. Шимс.
Здесь я почувствовал, что к такому разговору грех не присоединиться. Да и было с чем, ведь позавчера, коротая вечерок в «Дармоедах», я заметил сплоченную группку друзей, которые, покатываясь со смеху, читали вслух какую-то книгу. Это оказалось сочинение энтомолога Фабра. После нескольких порций выпивки эта книга показалась мне верхом остроумия. Уж не помню, каким образом, но утром она лежала у меня на столике под рюмкой из-под бренди. Немецкий психоаналитик Фрейд называет такие явления навязчивыми действиями… ну, или чаще ненавязчивыми.
— Сукно доставляет нам баран, — сообщил я, выходя из спальни с раскрытым Фабром в руках. — Шерсть барана перерабатывается зубьями машины у прядильщика и ткача, потом она пропитывается красками у красильщика. Она прошла через более сильную переработку, чем переработка желудочным соком. И что же, после этого она не подвергается новым нападениям? — Тут я сделал эффектную паузу. Шимс и Генри Баскервиль смотрели на меня в четыре крутых, как боксерский кулак, вопросительных знака.
— Нет, — продолжил я, — подвергается. Моль оспаривает ее у нас!
Слушатели синхронно кивнули.
— Мое бедное, узкое суконное платье, товарищ моих тяжких трудов и свидетель моих бедствий, я без сожаленья сменил тебя на крестьянскую куртку. А ты лежишь в ящике комода, между несколькими пучками лаванды, посыпанное камфарой. Хозяйка присматривает за тобой и время от времени вытряхивает тебя. Но это бесполезно. Ты погибнешь от моли, как крот от личинок мухи, как уж от кожеедов, как мы сами… Но не будем углубляться дальше в бездну смерти. Все должно вновь переработаться и обновиться в той плавильне, куда смерть постоянно доставляет материал для непрерывного процветания жизни.
— Аминь-с, — облегченно сказал Шимс и скрылся в моей спальне, чтобы наконец-то предать помойному ведру скорбные останки яичницы. Генри счел, что самое время нам слегка поздороваться.
— Привет, Берти. А я как раз хотел поинтересоваться, дома ли ты, дружище.
— Я-то дома, но ты-то как, пасынок Монтесумы? Как поживают твои необъезженные мустанги?
— Да мустанги-то что, те же кони, только звери. А я вот вдруг — бампц! — и, похоже, наследство получил от английского дядюшки.
— Сколько?
— Ну там это… хлопот невпроворот, сплошные болота, народ суеверный, дом старый, вот-вот обвалится, дымоходы не чищены, с потолка капает, гаража нет, электричество проводить надо, дороги строить…
— Сколько-сколько?
— Наверно, миллион. Но еще ничего не решено.
И тут Генри вдруг смерил меня тем особым двусмысленным взглядом, каким, внезапно посолиднев, смотрит на вас разыгравшийся фокстерьер, решая, вцепиться вам зубами в икру или на этот раз все-таки следует воздержаться и подождать более благоприятного случая. Когда, благостно покуривая в кресле «Дармоедов», я вижу такой взгляд на лице приближающегося ко мне Таппи или Бинго, то не трачу время на разговоры о погоде, а сразу спрашиваю: «Сколько?», потому что совершенно очевидно, что он хочет разжиться деньжатами. Но до сих пор никто не отвечал: «Наверно, миллион». С такой суммой лучше быть уверенным.
Генри смущенно попятился в кресле, задел локтем каминную кочергу, и, водружая ее на место, вдруг сказал:
— Этот твой дворецкий, Шимс, он какой-то сам не свой. Ну просто на себя не похож!
— Так значит это и не он.
— Ну да, ну да, конечно, он полез ко мне с разговорами про моль, и не сказал ни как по-латыни, ни чем питается. На них, что ли, революция так влияет? У вас же Советской Союз под боком, что-то долетает с ветром… Вообще вы здесь в Лондоне странные. Ты знаешь, что у меня ботинок пропал? Ведь у меня здесь ботинок пропал!
Я кинул ошалелый взгляд на его ноги, аккуратно лежащие на столике и обутые в пару ковбойских сапог со здоровенными такими каблуками, и промолвил:
— Не знал, что ты носишь ботинки.
— Я?! Да нет, да нет. Ботинки носят таксы. В зубах. А я их купил в магазине, сразу возле отеля, и выставил за дверь своего номера, в гостинице, чтобы их натерли черной ваксой, ну. Черные чтоб были.
— А они были не черные?
— Нет, конечно. Они были нормальные, цвета яркого кофе с молоком.
— А почему же ты не купил черные?
— Берти, мне и в голову б такое не пришло! У нас черную обувь надевают на похороны и на свадьбу, а бедному дядюшке Чарли все равно уж ничем не поможешь… И потом этот проклятый макаронник, он же уверял меня, что это типичные английские ботинки. «Взгляните только на каблук, — говорил он, — и если это не самый настоящий английский каблук, то я съем свою шляпу», правда, как я теперь вспоминаю, никакой шляпы на нем не было, потому что будь на нем шляпа, то его мерзкая адриатическая лысина не торчала бы у меня сейчас перед глазами. — Тут Генри посмотрел на меня взглядом фокстерьера, решившего кусать. — Берти… Послушай, Берти… Вот ты отлично разбираешься в ботинках.
Я хотел уж скромно возразить, что хотя я и написал однажды статью в модный дамский журнал о том, как не должен одеваться джентльмен, если он хочет быть верно понятым, в сущности, мои познания в обуви не простираются дальше, чем это необходимо, дабы не испачкать носки, но Баскервиль не дал мне рота раскрыть и продолжил:
— Ты отлично разбираешься в ботинках. Ты настоящий английский аристократ. А меня ждут в этом чертовом Баскервиль-Холле, понимаешь, наследника древнего рода, а я… родился в Вайоминге. Детство и большую часть юности провел в Соединенных Штатах, в Канаде. Отсюда и эти сапоги, и эта шуба. Когда я ем рыбу, мамаши дочек уводят. А однажды вообще отличился. Говорю себе, говорю что-то и вдруг рукой по столу — хряп! Напоролся на вилку.
— С нашим королем случилось то же самое, и он издал указ, чтобы всем класть вилки зубчиками вниз.
— Но я-то не король.
— А мог бы не хуже.