Но после Беатрисы Клерг все более отходит от романтической модели. Ищет средство от меланхолии? А может, это растущая похоть стареющего священника? Во всяком случае он, очевидно, становится более ветреным, более переменчивым, чем когда-либо: за каждой юбкой бегает, аж бре трещат[274]{180}, и в Монтайю, и даже в Акс-ле-Терме. Женщин он теперь добивается не столько обаянием (?), сколько авторитетом и запугиванием.
Два года, которые Беатриса провела с Клергом, обернулись после разрыва ностальгическими чувствами и желанием вернуть прежние времена. Второй брак принес не больше душевного тепла, чем первый. Она не была разочарована, ибо от нового замужества ожидала лишь укрепления своего положения в жизни. Во всяком случае, она показала себя верной супругой Отона де Лаглейза, за исключением единственной мимолетной прихоти в подвале, которой отмечена тайная встреча с Пьером Клергом (I, 239). Отон вскоре умер. Беатриса же снова открыта большому приключению. И даже — один раз не в счет — большой любви.
И второй ее любовник — священник. Скромный приходский викарий, но отнюдь не ничтожество: позднее, в тюрьме, Бернар Клерг будет обращаться к нему почтительно, не иначе как «сеньор кюре». Однако Бартелеми Амильяк всего лишь бледное подобие Пьера Клерга, своему прообразу он и в подметки не годится. И в распутство впал случайно, и катаром не был. Доносчиком становится вынужденно, под давлением. Но без угрызений совести.
Вторично вдовая Беатриса познакомилась с Бартелеми в той же деревне Далу: своих дочерей, Аву и Филиппу, она поместила в школу, где детей наставлял молодой викарий. Несколько постаревшую (я перешла свой женский перевал), Беатрису охватывает страстная любовь, определяемая глаголом adamare, к молодому священнику. Она сама кидается ему на шею. Это она первой сделала шаг ко мне, — будет впоследствии рассказывать Бартелеми Амильяк. — Однажды, едва у меня закончились занятия с ученицами, с Авой и Филиппой в том числе, Беатриса говорит:
— Приходи ко мне нынче вечером.
Я так и сделал. Дома она оказалась одна. Я спросил:
— Чего ты от меня хочешь?
А она отвечает:
— Я тебя люблю, хочу спать с тобой.
— Изволь, — говорю.
И тотчас в прихожей осталя мы предались с нею любви. Потом я часто обладал ею. Но ни разу ночью. Только днем. Мы дожидались, пока дочерей и служанки Беатрисы не будет дома. И тогда совершали телесный грех (I, 252). Страстная, способная на безрассудство ради любимого, не заслуживает ли и она слов, найденных Бодлером{181} для Эммы Бовари (такой, впрочем, непохожей на нашу вдову: у «планиссолизма» нет ничего общего с «боваризмом»{182})? И все-таки, — пишет Бодлер[275], — Эмма отдается. Роскошно, щедро отдается она шалопаям, которые ей никак не ровня... В тесном деревенском пространстве она стремится найти идеал. Карпантрасского Цезаря. Беатриса страстно любит Бартелеми, он страстно любит свою любовницу: Beatrix Bartholomeum nimis adamabat... et ipse dictam Beatricem adamabat{183} (I, 249, 256). Конечно, молодой викарий — слабый человек. И даже трус, недостойный такой любви (в итоге он покинет ее, отчасти по причине ее возраста, но больше потому, что испугается подпасть вместе с ней под обвинение в ереси). Она, быть может, питая иллюзии в отношении второго любовника, любит в нем свойственные священникам нежность и чувственность, выраженные более, чем у других мужчин, мирян. Как-то, в момент истины, Беатриса высказывает эту мысль в лицо Бартелеми[276]{184}{185}: Все вы, священники, приоры{186}, аббаты, епископы, архиепископы и кардиналы, вы — хуже всех! Ваш грех больше, чем плотский грех, вы желаете женщину больше, чем любой другой мужчина...
Вот таким способом, — философски замечает Бартелеми (в качестве комментария к словам любовницы), — Беатриса пыталась оправдаться в том, что совершила со мной плотский грех. Действительно, у Беатрисы сложилось определенное мнение о священниках. Дама страдала «пресвитерастией». Она так обожала молодого Амильяка, что обвиняла его, — подобно тому, как ханжи из Лудена обвиняли своего соблазнителя Урбана Грандье{187}, — что он ее околдовал. Грех колдовства я никогда не совершала, — заявляет она однажды. — Но вполне уверена, что священник, Бартелеми, навел на меня порчу, ибо любила я его слишком страстно. Между тем, когда я его узнала, у меня уже прекратились месячные (I, 249).
Продолжение начатой с таким пылом истории не лишено ни живости, ни яркости. Когда она стала подругой викария, в Далу Беатрису начали преследовать сплетнями, подлыми пересудами и ехидными пересмешками на ее счет (кюре сам по себе) между приходскими сплетниками, не смущавшимися позлословить и в глаза, и за глаза[277]. С другой стороны несчастная становится жертвой придирок собственных братьев, которые, совершенно по-окситански, становятся хранителями хрупкой добродетели сестры[278]. Опасаясь, как бы они не обошлись с ней дурно, Беатриса задумывается об отправке и любовника, и любви в Паларскую землю: Палар — затерянная в Пиренеях епархия, расположенная между Арагоном и Комменжем—Кусераном. Священники этой епархии, по доброй догригорианской николаитской традиции{188}, в 1300 году еще пользовались de facto правом жить со своими экономками, сожительницами или focarias [поварихами]. Позволение на сожительство попросту давалось епископом упомянутой епархии после внесения любовниками определенного «бакшиша». При таких обстоятельствах Беатриса, собрав пожитки и 30 турских ливров, решила отправиться в Палар через Викдессос, где к ней должен был присоединиться Бартелеми. Оттуда пара прибывает в Палар, где их «сочетает», но без благословения, один священник-нотарий. Там они сожительствуют в течение года, в общем domus, никого не скандализируя. Как-то живут. Тратят 30 турских ливров, сыгравших роль приданого бывшей супруги шателена. Мало-помалу Бартелеми открывается катарское прошлое любовницы. И его охватывает страх. Начинаются семейные сцены. Старая карга, еретичка, — срывается в крик викарий. Следует разрыв.
Впоследствии они встречаются только накануне заключения в тюрьму. Бартелеми зарабатывает на жизнь, устраиваясь то там, то сям викарием или причетником. Беатриса, которую уже допрашивает инквизиция, стремится вновь опереться на поддержку бывшего любовника. И снова, как когда-то с кюре Клергом в подвале в Далу, она предается любви с молодым викарием в винограднике, и снова караулить поручено верной служанке, которую на сей раз зовут Алазайсой. Продолжение истории переходит в руки епископа Фурнье: он заточает и даму, и молодого священника. Затем, год спустя, он велит их освободить в один и тот же день (4 июля 1322 года). Ее — осужденную носить желтые кресты. Его — без крестов[279].
Глава X. Временные связи
Беатриса и ее друзья из дома Клергов не единственно возможные объекты исследования по теме сексуальных отношений в деревне. Помимо блуда одного большого domus, в Монтайю и вообще среди населения Фуа, конечно же, существует относительная свобода нравов. Подчеркиваю, относительная. Ибо нравы эти, не будучи аномальными, были просто несколько свободнее в 1320 году, нежели на рубеже XVII—XVIII веков, когда до самой деревенской глуши дойдут целомудренные строгости Контрреформации, активно вводимые мановением епископского посоха и отеческими тумаками, епархиальным надзором и полицейскими функциями кюре. В той же Монтайю в 1300—1320 годах (не считая шалостей кюре) нам известно по документам как минимум пять-шесть незаконных пар, и этот список не полон. Это число следует сопоставить с тем, что в два первых десятилетия XIV века в приходе должно было насчитываться 50 семей (законных или нет): стало быть, самое малое — десять процентов «псевдосемей»... Монсеньор Кольбер, епископ-янсенист{189} из Монпелье, епархиальный надзор которого я изучаю вот уже пятнадцать лет, в 1700 году был бы ошеломлен подобной пропорцией. Особо серьезным фактом в глазах строгого ригориста являлось бы то, что около 1310 года в порядке вещей были бесстыдно афишируемые связи: в деревне «открыто имеют» или «открыто содержат» сожительниц (I, 238). Около 1705 — 1710 годов, напротив, будут прилагать большие усилия для их сокрытия, дабы избежать гнева кюре и пересудов святош. В 1300 году в Монтайю дурной пример фактически подает сам кюре. Причем «без комплексов»!