А впереди, до перевала, еще несколько километров подъема.
У меня в кармане пять кусков пиленого сахара. Два дня назад я нашел их и двое суток боролся с соблазном отдать к чаю. Теперь мы их съедим на перевале… Только бы дотянуть до перевала, там все изменится. Самое трудное — подняться на перевальную, высшую точку, а там все станет на свое место. Увидишь, что не так уж все это страшно… Страшно не дойти до высшей точки, откуда все видно, ясно и понятно… Это уже философия, впрочем. Сухо совсем в горле, и этот ледяной воздух режет в легких… и главное — его мало, совсем мало, этого режущего воздуха. Если мне так скверно, то как же трудно сейчас Лиле и всем им!.. А она идет. Я оглядываюсь и в рассветном, жестком синем свете не различаю ее лица… Надо остановиться, передохнуть… На этот раз мы все садимся. Впереди — ворота перевала, какой-то недостижимый ледовый Гибралтар.
Скоро появится солнце. Мы уже видим лица друг друга.
— Всю ночь гляжу на небо. Скоро заря зацветет… — говорит академик и улыбается из последних сил.
Лиля тоже улыбается, поднимает очки на лоб, щурится. На лице ее, вокруг глаз — светлые круги, и на этих кругах видны веснушки… На щеках солнце давно сожгло их.
Всходит солнце и ослепляет нас. Делается жарко, и все труднее идти, а проклятое ровное поле все поднимается. Как скверно идти вверх по такой трудной плоскости! Хотя бы трещина какая попалась или овраг! Я то и дело трогаю в кармане куски сахара.
Лиля вдруг садится в снег и сидит… Мы подходим. Я достаю веревку, один конец перекидываю через плечо, другой отдаю Мике. Пайшамбе помогает Лиле встать. Оказывается, она уже давно идет без рюкзака: Пайшамбе взял его.
— Садись.
Лиля кладет нам руки на плечи. Мы несем ее, мы идем, пошатываясь и спотыкаясь. Со стороны это, наверное, смешно и похоже на пьяных… Мы задыхаемся и все-таки идем… Ее руки у нас на плечах… Сердце бьет в груди набатом, сердце отказывает… Мы идем.
К полудню мы все-таки вылезаем на перевал.
За перевалом открывается та самая вздыбленная преисподняя, которую мы видели с Микой.
Пока я рассматриваю долину, Александр Дмитриевич достал откуда-то плитку шоколада. Он, однако, перещеголял меня. Куда мне теперь со своим замусоленным сахаром! Но ничего, он еще пригодится.
Спускаемся с перевала.
Теперь, слава богу, идем вниз. Вверх сейчас мы не смогли бы сделать даже шага.
Но начинается новое мучение. Нас неудержимо быстро тянет вниз, вперед. А это опасно. Солнце стоит против нас, лучи его вертикально бьют в ледник, и мы катимся по скользкому фирну, а вокруг журчат ручейки.
Полыхает солнце, звенит капель в трещинах, мчат ручьи. Мы идем к земле и траве, и от этого на меня находит сладостное опьянение. Такое опьянение, как у мальчишек-школьников, которые в апрельский день сбежали с уроков и пускают кораблики в снежной сверкающей луже. Вот и широкий апрельский ручей бежит у меня под ногами. Я иду вдоль него и чувствую себя первоклассником, забросившим портфель ради счастья промочить ноги. Так я и ручей вместе подходим к трещине. Ручей низвергается в трещину бисерным водопадом, и снизу несется гулкий звон и стук капель о ледяные стенки. Я прыгаю на противоположный, низкий, скользкий край и едва удерживаюсь на ногах. Смешно! Теперь можно немного проехать вниз, как с горки: кажется, близко внизу нет трещины. Я качусь, и тут же рывок веревки опрокидывает меня, и, падая, я слышу гаснущий крик:
— А… а… а…
Я ударяюсь затылком, а веревка дергает, тащит меня вверх. Я переворачиваюсь на грудь.
Мики нет, Мика в трещине, и веревка, на которой он висит, тащит меня и Лилю… Я один на этой стороне трещины… С той стороны Лиля сползает к трещине, лежа грудью в ручье… Пайшамбе и Александр Дмитриевич выбирают веревку и упираются ногами в снег. Лиля наконец замирает, упершись руками о лед. Вода краснеет около ее пальцев. Головы она не может поднять, потому что рюкзак придавил сверху.
Александр Дмитриевич и Пайшамбе по одному подползают к ней, и они все трое держат веревку, уходящую в трещину. Я подползаю к трещине.
— Мика! — зову я и заглядываю.
И, прежде чем увидеть его, я слышу, как падающая вода ручьями шлепает по мокрой материи. Я вижу метрах в четырех в глубине мокрую голову в берете, и мокрые плечи, и верх рюкзака, к которому пристегнута наша закопченная кастрюля. Вижу мокрые красные пальцы, обхватившие веревку над головой… Одно плечо у Мики ходит ходуном, всем телом он дергается, и я не сразу соображаю, что он хочет сбросить с себя рюкзак и не может, потому что одной рукой держится за веревку.
— Тащите! — говорю я, и Александр Дмитриевич, Пайшамбе и Лиля выбирают веревку.
— Держите крепче, держите крепче! — бормочет Мика, когда его тащат вверх, и пробует помочь себе ногами.
Он показывается над трещиной, выкарабкивается на лед…
Мы все сидим и смотрим в лед. Вероятно, у всех в глазах, как и у меня, оранжевые круги и искры. И тогда с противоположной стороны долины доносится грохот взрывов. На кварцевых приисках рвут породу.
— А это салют в нашу честь! — говорит Александр Дмитриевич.
Новый взрыв. Сотрясаются горы, хохочет эхо.
Пять взрывов.
— Пять в честь пяти! — поясняет академик.
И тут раздается шестой взрыв.
— А это в вашу честь — персонально! — говорит Александр Дмитриевич Мике. — Вы познали «ледяной ужас».
— Больше пробовать не стоит, — говорит Мика тихо и судорожно вздыхает.
До вечера мы идем все вниз и вниз. Говорят, опасность обостряет все чувства. Но мне кажется, мы, наоборот, отупели от беспрерывной опасности. Мы прыгаем через трещины, точно через придорожные канавы, едем по мокрому льду. Может быть, мы все сильнее пьянели от притока кислорода: ведь мы резко опускались. Да и земля уже завиднелась внизу, она тянула нас как магнит.
И вот под ногами опять черный лед — с примесью земли и камней. Все изломано и перемешано. Вот мы идем уже по грязи, шлепаем по ней. Вот и последние метры по каменной гряде за кромкой ледника — и мы на земле! Земля! Настоящая земля! Сухая, благословенная пыль легла на наши ботинки! Даже пыль! Еще несколько шагов — и… Лиля вопит:
— Ой, мальчишки, трава!
— Трава!
Мы бросаемся на землю. Бледная, робкая трава между валунами. Я кладу травинки на ладонь, растираю и подношу к лицу. Живая трава! Она пахла далекими реками и березовыми рощами, покосами и ночными кострами. С нами что-то случилось. Я заметил, как Александр Дмитриевич тоже нарвал травы и зачем-то сунул ее в нагрудный карман. Мика разглядывает траву, то снимая, то надевая очки, не веря. А Лиля объявила, что она найдет цветок, и все ползает между камнями. Не найдя цветка, она поднимается и кричит:
— Здравствуй, милая земля! Мы живы! Мы никогда не умрем!
Мы смотрим на перевал. Верх его горит на солнце, а сам ледник падает в тень.
— Прощай, Абдукаго-ор!.. — кричит Лиля и машет рукой горящему седлу перевала.
Дорога круто идет вниз, в теплый земной сумрак долины. На правом борту ущелья солнце вверху еще освещает выходы пластов, как полки с бесконечными книгами. У меня есть еще три дня. День отдохну и за два дня должен распутать этот геологический узел.
Первый раз за последнюю неделю мы идем не цепочкой друг за другом с определенными интервалами, а шагаем рядом, все вместе. Становится все теплее, и земные сумерки сливают нас с землей, растапливают внутри нас долгое напряжение. Я шагаю позади всех, бреду кое-как, мне не надо смотреть под ноги, оглядываться, следить за всеми. Я могу идти, задрав голову в небо, могу выделывать зигзаги и спотыкаться сколько угодно.
Но, странное дело, к радости от этого тепла и свободы примешивается все больше и больше тревоги. Почему? Да это оттаивает чувство горестной тоски, с которым я вступил на ледник. В тот вечер, когда мы, проплутав весь день в пурге, вышли к воющей вертушке, это горестное смятение ушло вглубь и отступило перед грозной опасностью. Теперь все возвращается, все возвращается.