Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Обожженная неожиданной вестью, я невольно вскинула руки и начала ударять себя по коленям, бить по голове. Не по обычаю женскому, от горя страшного.

— Лаппу, — распорядился старейший, — отведи женщину в саклю, пусть выплачет горе… А вы, джигиты, оповестите все аулы нашего ущелья о горькой нашей доле…

Заскрипела по мерзлой каменистой дороге телега, вскочили в седла и повернули коней в разные стороны джигиты…

Не прошло много времени, как к сельсовету потянулись люди. Стар и млад собираются обычно у сакли покойника — отдать последний долг ушедшему. А сегодня — горе, невыносимое горе снежной лавиной обрушилось на всех. И где, как не здесь, у сельсовета, собраться народу и выплакать общее горе…

А на дворе с прежней силой выл-задувал галагон. Казалось, нет предела его свирепости, будто старался он помешать страшной вести проникнуть дальше в горные аулы…

* * *

Всю ночь не гас тусклый свет керосиновых ламп в сельсоветской сакле. Совещались старейшины аула с коммунистами и депутатами. Завтра в полдень — похороны. И дума у всех была одна — как достойнее отдать последние почести самому дорогому на свете человеку…

Когда-то привез с фронта гражданской войны горец Вано Гуриев — нынешний секретарь партийной ячейки ущелья — ленинский портрет. Висел он в застекленной рамке на почетном месте в сельсовете. Сейчас этот портрет был окаймлен черной лентой и стоял на столе, покрытом красным сатином.

Вокруг стола сидели в черном пожилые осетинки. Самые голосистые плакальщицы собрались в сельсовете. До утра не смолкали их душераздирающие плачи. По народному обычаю чем больше утрата, тем обильнее должны быть слезы и тем легче переносится боль.

В эту прощальную ночь — ахсавбадан мужчины, сменяя друг друга, стояли в почетном карауле у портрета Ильича.

И решил совет старейшин устроить похороны по всем осетинским обрядам. Требовалось добыть прежде всего памятный камень.

А галагон ревел и стонал, словно не мог он унять свою боль о невозвратной людской потере, словно хотел отодвинуть день прощания.

В самом деле, как добыть в такую пору нужный памятный камень? Свирепы повадки здешних гор: не только удары камнетесов, простой крик или выстрел могли вызвать смертельные обвалы. Долго раздумывали старейшины, но ничего придумать не могли. Короток зимний день — успеют ли сделать вовремя все задуманное?..

И подошел тогда к старейшему глуховатый сторож сельсовета. Сказал, что знает он такой камень, берег его для себя в ущелье Царитком. Еще в прошлом году присмотрел, когда помогал геологоразведчикам. Только нелегко его достать, нужны сильные люди, много людей, человек двадцать, чтобы спустить его с горы, и крепкие волы, не менее трех пар, чтобы вывезти.

Может, столько людей и не требовалось, но помнил сельсоветский сторож об угрозах местного овцеторговца Гицо. Видел тот, когда сторож укрывал свою находку — заваливал хворостом и камнями. Разглядел жадюга гранитную глыбу и сказал: «Это мой камень, на моем пастбище лежит!» Схватил старика за шиворот и чуть было не сбросил с обрыва. И сбросил бы, наверное, если бы старый не ухватился мертвой хваткой за Гицо и не потащил его за собой, приговаривая: «Возьму грех на душу, вместе с тобой со скалы скачусь. И не дай бог на том свете встретиться, опять же в горло вцеплюсь!» Взмолился Гицо, деньгами откупался, от камня открестился и таким жалким стал, что неприятно даже. Взял старик с Гицо слово, что тот с глаз сгинет, и с тех пор и впрямь торговца этого в селе редко видели.

К следующему полудню, когда галагон понемногу унял свое сердце, памятный камень был не только доставлен в аул, но мастеровые люди успели даже обтесать его. И высечь в верхней части заветные слова: «В. И. Ленин. 1924». Лежал этот камень на площади перед сельсоветом, где обычно созывались сходы и проходили митинги.

Свинцовый туман навис над вершинами Кариу-Хох и Тбау-Хох, давил на сакли, дышать было трудно. Казалось, от леденящих сердец разнеслась эта стужа. Уже более суток в каждой сакле, в каждом ауле — траур. Люди разговаривают полушепотом, ни шуток, ни смеха привычного… У всех на устах лишь одно: «Рухсаг у, Ленин!..» Свети нам вечно, Ленин!..

Вместе с другими женщинами я всю ночь провела на ахсавбадане. Заплаканная, вернулась я утром в саклю, приготовила четыре поминальных пирога и вышла на террасу, посмотреть, не опоздала ли к выносу покойника…

Аул Лац гнездился наверху крутого обрыва, откуда виднелись все приютившиеся в ущелье поселения, все тропки и русло реки Фиагдон. Отсюда было хорошо видно, как стекаются к нам люди. Они шли по узким тропинкам, и цепочки их казались мне ожившими нитями. На Большой дороге, петлявшей по берегам Фиагдона, цепочки людские вливались в сплошной поток. Вот на дорогу спустились жители Хилака — самого далекого, затерянного в горах аула, и приняли обычный в таких случаях порядок: впереди — молодые парни несут втроем склоненное знамя, за ними — старейшие, за седобородыми — остальные мужчины, потом женщины. Замыкали шествие дети. За хилакцами, выдерживая принятое обычаем расположение, двигались обитатели аулов Харисджина, Цимити, Хидикуса, Кадат… Навстречу им с противоположной, северной стороны направлялись с траурными флагами жители Дзивгиса, Барзикау, Гули… Там, где дорога сворачивала к нам, эти две колонны вытягивались в одну…

Мое место на похоронах оказалось среди женщин, известных в ущелье плакальщиц. Не потому, что я сама была голосистая и умелая карагганаг. Нет. Сердце мое потянуло меня вперед, к тем горянкам, которые шли в голове шествия и словно находились ближе к Ленину. Когда сваливается тяжкое горе — смерть отца, брата, самого дорогого и любимого тебе человека — идти рядом с гробом велит сердце, требует обычай. Чтобы люди видели и знали твое отношение к покойному…

Немало горя испытала я в своей недолгой жизни. Но такого, как сегодня, казалось, еще никогда не терпела. Представилось, что солнце погасло и никогда больше не согреет меня и всех, кому оно светило, кого согревало. И веки вечные будет реветь и стонать галагон. Казалось, рушится все мое счастье, что я теряю Аппе, что отберут у нас землю, выгонят из дома… Как мне было все это терпеть! Говорят, слезами горе не затопишь. А мне хотелось плакать, рыдать. Чудилось, что сам Барастыр[4] шепчет: «Сегодня грех не плакать!»

Траурные колонны уже вступили на площадь. Склонив головы, проходили мимо памятного камня люди…

Рядом со мной стояла сгорбившаяся старуха — главная плакальщица. Слов ее уже не было слышно. Приложила стиснутые руки к впалым щекам и только вздрагивала. И тут словно кто подтолкнул меня Громогласное эхо подхватило и донесло до самых высочайших вершин мои слова:

— Счастье и солнце наше Ленин… О ма бон бакала![5]Ты открыл нам глаза и дал нам силу… О ма бон бакала! Куда ж ты теперь? О ма бон бакала! Пусть разверзнутся горы, пусть солнце погаснет, но оставайся ты, сердце наше, разум наш…

Тысячегрудным вздохом отвечали люди. И не было человека, который сдержал бы слезу…

Вперед вышел высокий, худощавый вожак местных коммунистов Вано Гуриев. Однажды в сибирской ссылке он видел живого Ленина. Срывающимся голосом обратился к людям:

— Дорогие матери, сестры наши, отцы и братья! Сдержим слезы… не любил покойный слабости… Послушаем слова старейшего…

Наступила тишина, когда старейший человек ущелья подошел к памятному камню. Снежнобородый, в поношенной овчинной шубенке, он отер с изрытого морщинами лица слезы, обнажил голову, сунув под мышку облезлую папаху. Затем взял под уздцы резвого скакуна, которого подвел к нему молодой джигит. В серебряном наряде конь. На седле — ружье, шашка и кинжал, черная бурка накинута сзади. Люди печально потупили взоры. Начинался старинный обряд посвящения коня.

— Дорогой наш Ильич, — произнес старейший горец, и эхо разнесло окрест его голос. — Люб ты стал люду трудовому. За отца-брата, друга и советчика стоишь. Золотой нас властью, силой такой одарил и так далеко прозрел, что теперь нас никому на свете не одолеть, с любым злым ворогом сладим. И клянемся тебе, что не сойдем с дороги, на которую ты указал нам, пуще глаза беречь станем партию народную, родную…

вернуться

4

Бог царства мертвых.

вернуться

5

О, свет мой померк!

68
{"b":"835132","o":1}