Когда я вошла в комнату барышни Дарихан, она сидела на кровати и разучивала на гармони какую-то новую песню. На столе было еще три гармони, будто одной не хватало.
— Чтоб тебя черной холерой господь наделил! Какие глаза! Сверкают, как у бесенка! — такими словами встретила она меня. — Значит, ты и есть Назират? Кто же тебя, бездомную, таким хорошим именем окрестил? Сгинуть бы тебе! Моя мать зовет тебя черным чертенком. Я тоже буду так называть. А почему голова перевязана? О боже, вдруг в твоих кудрях вши завелись! Не подходи ко мне! — Она вся задрожала.
У меня дух перехватило.
— У нас в доме блохи никогда не было! — не удержалась я и хотела уже выбежать, обида душила.
— О-о, да ты еще и злючка! — засмеялась Дарихан. — Подай халат, куда бежишь! — Она отложила гармонь и потянулась, зевнула.
Что красивой она была, это верно. Все при ней. И стать и походка. Распущенные каштановые волосы доставали ей до самых пяток. О таких в сказках рассказывают. В одной тонкой рубашке, босая, бегала она по дорогому ковру от шкафа к шкафу и перебирала свои бесчисленные шелковые платья.
— Ну прямо не знаю, что мне сегодня надеть? — досадовала Дарихан. — Проклятая война. Из-за нее ходи в старых платьях. До сих пор посылка не пришла из Парижа. Агубечир заказал там платья…
Париж я приняла за портного и посочувствовала барышне:
— Наверно, портной этот шьет теперь солдатам шинели. Ему не до платьев…
— Париж — город, глупая, — усмехнулась Дарихан. — Нигде в мире так не шьют платья, как во Франции. Если бы не война, мы бы женили Агу и уже побывали бы в Париже…
— А хозяин говорит, что когда война, тогда больше ценится хлеб и скот тоже… И миллионером легче стать… А миллионер это кто — царь? — спросила я.
— Дурочка ты, — фыркнула она. — Царь — один, а миллионеров — много. И знать тебе это совсем необязательно… Мне горе, лучи моего солнца померкнут и о золоте забуду, если брат мой с войны не вернется… А не дай бог, о моем милом черную весть услышу — свет сойдется клином и темной ночью станет. Такая вот польза мне от войны, глупая ты…
После этих слов я даже пожалела барышню. Значит, и ей нелегко. И у нее горе. Не всем война — благодать… Вспомнила, как недавно погнали на войну лучших наших ребят. Ехали они верхом на лошадях и пели «Додой»[2]. А женщины плакали навзрыд, будто над мертвыми склонялись. Мама наша так по отцу убивалась… Но никогда не видала я, чтобы живых вот так же оплакивали. Где-то шла большая война, и боли ее я начала чувствовать, только когда мимо нашего села стали проходить поезда с ранеными. Барышня Дарихан теперь все чаще брала в руки гармонь и пела грустные песни. И слезы наворачивались у нее на глаза. Иногда она уводила меня к Шанаевскому переезду, и там мы просиживали подолгу, встречая и провожая проходящие поезда. На фронт они везли молодых парней, везли скот и зерно, которые выгодно продавал Дженалдыко, чтобы стать миллионером. Обратно поезда привозили изувеченных парней, искалеченных отцов. Мертвые оставались в далекой земле неутешенные…
К счастью для барышни, в вагонах с красными крестами пока еще не провезли к Беслану брата ее, Агубечира, и любимого, суженого Ирбега. Лишь почтальон раз или два в месяц приносил от них письма.
В те дни хозяйка Ирахан, поплакав над карточкой сына и намолившись, отправлялась в хлев, где стоял жертвенный бык, и принималась гладить его и проливать слезы.
За то время пока я находилась в услужении у господ, этот серый породистый бычок вымахал в здорового быка. На рогах у него всегда были повязаны шелковые банты, на шее висел звонкий серебряный колокольчик. А в праздники Дженалдыко прикреплял ему между рогами горящую свечу. И пока она догорала, я должна была стоять возле быка и следить, чтобы свеча не упала. Однажды в ночь святого Георгия свеча, как всегда, горела на своем месте. Было холодно, я продрогла и пошла к печке погреться. Думала, не заметят. Погрелась немного, а когда вернулась, шерсть на голове у быка уже опалилась, он фыркал, мотал рогами, старался сорвать цепь.
Испугалась я до смерти. Кинулась к быку, начала тушить огарок, сама руку обожгла. Бык с испугу дернулся и ударил меня рогом в щеку. Такая боль пронзила. «Чтоб тебя не на пир, а на поминки зарезали!» — крикнула я в сердцах. Тут как тут оказался Дженалдыко, пнул меня ногой так, что я отлетела к двери. Сгоряча выскочила наружу и угодила прямо в руки к барыне.
— Чтобы ты черной своей кровью истекла! Растерзать тебя мало за твое проклятие! — кричала Ирахан. Она схватила меня за косы и швырнула о стенку. Потом бросилась волчицей, схватила за горло и стала душить. Рванула на мне старое платье, подаренное барышней Дарихан. А после я уже ничего не помнила…
Очнулась в нашей каморке. Надо мной склонилась плачущая Маша. Утешала, как могла. Я попросила ее ничего не говорить моей матери. У нее и своего горя хватало…
По осеннему небу ползли черные тучи, когда во дворе алдара Дженалдыко справляли свадьбу: хозяин женил своего сына Агубечира, который приехал на побывку с фронта. Собралось много гостей. Подвыпившие господа веселились, словно перед погибелью. От криков и топота ног дрожали стены. И казалось, не ветер, налетевший с гор, срывал с родового дуба листья, а гам и шум заставлял их оттуда срываться.
Среди гостей было много раненых офицеров. У кого щека или голова перевязаны, у кого рука на перевязи. Некоторые хромали… А мимо без умолку все проносились поезда на фронт и обратно…
На свадьбу, столь знатную, были приглашены гости из других краев Кавказа. Еще с прошлой ночи стали прибывать гости. Первыми вечером с достоинством въехали во двор кабардинцы — на четырех фаэтонах, в сопровождении двенадцати отважных всадников. В полночь приехала чеченская знать, и ее тоже охраняли двенадцать джигитов. С первыми петухами явились балкарцы, открыли у ворот стрельбу по случаю свадебного торжества, а потом загнали во двор целую отару овец и баранов с огромными курдюками — подарок невесте.
Задержались только гости из Грузии и Дагестана. Дженалдыко все поглядывал на дорогу и словно спрашивал кого: «Неужто не оценили? Неужто теперь завистники смогут языками чесать и посмеиваться: «Презрели грузинские тауады и азнауры Дженалдыко, не пожаловали дагестанские князья и ингуши-соседи». Но ингушей алдар и сам не приглашал. Уж больно зол он был на них. Случалось, что их джигиты угоняли у него коней и скот, которых он нагуливал в горах для продажи…
Угощал Дженалдыко на славу. Пять откормленных быков и двадцать баранов было заколото. А сколько индюков, гусей и кур зарезали, им и счет потеряли. Дженалдыко распорядился, перед каждым гостем, кроме прочих яств, поставить блюдо с целой дичью. Пусть знают хозяйскую хлеб-соль и нос не задирают. Вдоволь было заготовлено впрок и шибучей араки, и хмельного домашнего пива. Черпай хоть ведрами, угощай хоть всю Осетию. Пирогов и фидджинов осетинских напекли целые горы. Десять мастериц всю ночь не разгибали спины. Сама Ирахан-ахсин верховодила ими, покою не давала. Если кого одолевала усталость, она подносила кружку неперебродившего мачари и говорила: «Настоящий шербет». Выпивала женщина залпом кружку «шербета» и глаза вытаращивала: «Что ты наделала, Ирахан-ахсин?! Разве аллах дозволил мусульманке вином грешить?!»
— Фидджином, фидджином закусывай, — смеялась довольная Ирахан-ахсин. Она считалась в округе самой богомольной и самой преданной адату мусульманкой. Видно, поэтому ей и дозволялось подшучивать над самим аллахом. На меня хозяйка вроде больше не сердилась из-за моего проклятия. Наверно, потому, что мои слова все равно аллах не услышал — Агубечир вернулся живой, только чуть щеку обожгло пулей, и жертвенного быка не пришлось резать на поминки…
Все же на свадьбе мы с Машей устали за десятерых. С ног валились, но никто не предложил нам угоститься господской едой и «шербета» не поднесла ахсин.
Днем, за обедом, черпая похлебку, я не удержалась и посетовала Маше: