Никакой папки не видел Антон Петрович.
Он видел ногу в сером пуховом чулке, и нога была толще, чем он предполагал, – и эта живая нога имела лицо раскрасневшееся и добродушно улыбалась.
Да еще он чувствовал у себя в кармане, да так чувствовал, как глазами видел –
беленькую фарфоровую собачонку.
И только, когда барышня зашуршала бумагой, завертывая папку, Антон Петрович очнулся.
– Не надо завертывать! – сказал он нетерпеливо, – зачем завертываете? Я – сосед. Так донесу.
И раскланиваясь больше, чем это следует, пошел к двери –
И вдруг почувствовал, как ноги его как-то вовнутрь сгибаются, словно их сводит и оттого скорее идти невозможно.
Барышня ли смеялась ему в спину – от заспинных насмешек такое бывает.
Или стыд сводил ему ноги?
Вот он, Антон Петрович Будылин, помощник инспектора – мыслитель – преемник Шопенгауера, стянул какую-то фарфоровую собачонку, которой и цена-то грош.
Барышня и в самом деле смеялась, – ну, и как тут удержаться, одни эти поклоны чего стоят!
И то была правда, что застыдился он, только совсем не оттого, что сделал недозволенное и осуждаемое – украл собачонку.
Нет, совсем не оттого.
Если бы был он уверен в безнаказанности, он и не такое бы еще сделал. И, кажется, не было греха, который не совершил бы он просто из озорства и любопытства. И ему приходилось только печаловаться, что на его душе нет ни завалящего убийства, ни растления, ну, ничего, нарушающего Десятисловие32. Да не будь у него страха перед наказанием, перескочить через ограду святых правил и всяких законов было бы для него делом плевым.
И застыдился он только оттого, что представил себя уличенным.
Медвежонок хапал пастью и махал глазами.
Антон Петрович отвернулся. И, благополучно перейдя на ту сторону, пошел ровно:
стыдиться нечего было – не схватят!
Скажу еще о этой его стыдливости – злом демоне неотступном: стыдился он и не только потому, что его уличить могли, он стыдился вообще всего, что не одобрял любой болван, под глазом которого он оказывался. И сколько можно было представить судей, столько и стыдных поступков, и среди людей добрых он стыдился, что никого не спас и не помог никому, а среди злых, что не убил.
Стыд у него был всеобъемлющий.
Маленькая худенькая нищенка с блестящими глазками, вся зеленая, перебежала с угла Таврической от Николаевской Академии и кивала Антону Петровичу без всякого попрошайства –
Антон Петрович всякий день подавал ей.
И на этот раз по привычке он опустил было руку в карман.
И быстро выдернул, коснувшись чего-то холодного – собачонки – краденой.
– А я думал, тебя зовут Анюткой, – подмигнул Антон Петрович нищенке.
Так всегда одно и то же говорил он нищенке.
И повелось это с тех пор, как узнал он, что зовут ее не Анюткой, как вообразил он, а Надя.
Ощериваясь, как собачонка, нищенка, не получив две копейки, дань Будылина, жалобно заглядывала ему в глаза.
– В другой раз, когда у вас будут! – вдруг объяснила она себе из своего горького, так ранним-рано оскорбляемого сердца.
И, щерясь и кивая, пустилась на ту сторону к медвежонку – стрелять у трамвая.
Еще надо было Антону Петровичу купить коробку сладкой смеси, – ну, тут не страшно, лавочник знакомый! – да еще вечернюю Биржевку.
Антон Петрович читал газеты из пятого в десятое. Русской жизнью совсем не занимался, просматривая одни только заграничные известия, – а ведь, для этого, пожалуй, и газеты не надо было покупать. Но газетчик раскланивался, да и все покупали.
А ведь первое, чтобы скрыть от людей свою непохожую взмученную душу, надо поступать так, как все поступают.
С Биржевкой33 и коробкой пряхинской смеси и черной делленской папкой поднялся Антон Петрович к себе на верхотуру.
И, не раздеваясь, прямо прошел в свою комнату, всю заставленную, где обыкновенно проводил свои одинокие вечера.
Распечатал смесь и набросился на конфеты.
И всю бы прикончил коробку – и полконфетки не осталось бы к чаю, – если бы не старуха Овсевна:
– Обед готов.
3.
Дома носил Антон Петрович черную косоворотку с ремешком, ремешок, как всегда, оказался перевернутым, а сорочка горбом надулась.
Недоеденную коробку со сластями накрыл Антон Петрович Биржевкой, а папку положил к папкам, где хранились у него старинные петербургские документы.
Сделать что-нибудь для Петербурга, для его славы, закрепить память единственную петровскую, стало еще с юности, от «младыхъ ноготъ» его, еще там, в Москве колыбельной, им самим предназначенное дело.34
Кажется, все было в порядке, и Антон Петрович перешел в ванную.
И долго там копался – мыл руки: перетирал каждый палец отдельно; потом примочил себе волосы.
И пошел в столовую.
На непомерно длинном столе краешек накрыт был поверх клеенки скатертью, – тут у краешка он и уселся за трапезу.
Ел Антон Петрович по-своему, жуя из всех челюстей с остервенением, – привычка пошла еще с детства, и сам он давно подметил всю непривлекательность такого своего кошачьего уписывания и на людях стеснялся.
Старуха узнавала по чавку, – а этот Будылинский чавк слышен был в кухне, – и по оттенкам чавка соображала, нести перемену или погодить.
За последнее время, правда, на этот природный самозвон не очень-то можно было рассчитывать: со старухой всякое бывало: бывало, и чавка не слыхать, присвист один стоит в столовой, кончил, значит, зубы прочищает, а она сидит себе у теплой плиты, клюет носом; а то вдруг схватится и совсем не вовремя, да проворно так, все со стола и начнет прибирать.
Антон Петрович кончал второе, когда пришел сапожник.
– От сапожного мастера сапоги принесли, получить ждет! – Овсевна просунулась в дверь.
На второе были ножки в сухарях – любимое кушанье, и вставать из-за стола не хотелось.
Нетерпение же посмотреть сапожную новинку одолело.
С липнувшими пальцами вышел Антон Петрович на кухню.
Мучительным из мучительных дел житейского обихода было для Антона Петровича –
во-первых, объясниться – слова путались и говорилось совсем не то –
во-вторых, искать по путеводителю поезд – тут он всегда такое покажет и, если послушать, то обязательно не туда заедешь –
в-третьих, рассчитываться – без бумажки та̀к он ни за что не мог сосчитать и самую простую мелочь, и всякие расчеты обыкновенно кончались тем, что, пересчитывая вслух и толком ничего не сосчитав, отдавал он, точно не зная сколько, а чаще больше того, чем следовало.
Сапожному мальчишке, спутавшись в счете, Антон Петрович прибавил еще на чай:
прибавить надо было.
Антон Петрович предпочитал русский костюм всем костюмам, всю жизнь мечтая о поддевке и высоких бутылками сапогах, а это были вовсе не сапоги и не штиблеты на резинках, обычная Будылинская обувь, это были высокие ботинки со шнурками – новость, на которую решился он только по обстоятельствам чрезвычайным.
С тех пор, как познакомился он с Машей Тимофеевой, случилось с ним что-то, – он сам не мог сказать хорошенько, только как-то подтягиваться стал. И вот задумал обзавестись шнуровыми ботинками, какие все давно уже носили, да ему-то не попадалось. И купил такие ботинки, да носить-то никак не может наловчиться: то шнурки затянет ни на какую стать, то опустит, как поводья, и до швейцара не дойти, по земле путаются. И кончил тем, что шнурки оборвал и натер мозоль.