и уж правды, как ног у змеи, нипочем не найти!
ну, и жили ничего, не так чтобы очень, а все-таки – от-дня-ко-дню, от года до году, ничего поскрипываем. Тесно у нас, во рву-то, в канаве нашей, места порожнего не отыщешь. И теснота наша кишит такими лжами, такими скрытями – у свежего человека от духоты голова закружится. А мы свыкаемся. Правда, мутит иногда, и зелень в глазах –
«Господи, хоть бы форточку открыть, высунуться и разок глотнуть воздух!»
а форточки-то все замазаны – иначе нельзя! – да по замазке еще и бумагой на молоке заклеены. А не замазаны которые, все равно, так набухли от сырости, что разве кулаком высадишь. И другой раз так подойдет, ей-Богу, высадил бы, и опять грех: сил нету – сил нет да и страшно –
– Царь жестоковыйный, за что Ты меня бросил в это канавное житие? С моим недугом, с моей болью, с моей мукой, с внезапностями, со случайностями, со всею тревогой, с моей тоской жарчайшей? Или это Твоя милость ко мне особенная, и Твое око, проницающее все и последнюю песчинку, Твой глаз обращен ко мне?
и я один – и я за всех?
нет, я недостоин этого, не могу: жалок от рождения моего, я персть исперстная, и никому ничего от меня. Не припомню, какое добро я сделал, утешил кого или зло было от меня, кого оскорбил я больно?
пустое место после меня!
и пусть бы покинутый Тобой, забытый Тобой, во кромешной тьме моего духа – в круге тягчайшего наказания Твоего, болтался б я по ветру, как клочок бумажки где-нибудь на топучих задворках, ни о чем не тужа, ничего не жалея: куда ветер, туда и меня. Господи, Твоя милость уж очень жестокая, она непосильна мне, и око Твое, как огонь. Буду все говорить – кому же и сказать? У меня нет никого –
и я один – и я за всех. вот иду я, и тоска на меня нахлывает о каких-то днях неканавных, о каком-то времени не плачужном, и, как волчок, завертелся б я от моей тоски жарчайшей, а иду, как шел. И никому в голову не придет, что такое та̀м у меня, с моей душой, и какое несу сердце – жалок, ничтожен, а глаза, не моргая, уставлены со всей силой, но и напряженные до боли, мои глаза ничего-то не видят, ничего не проницают – улица, дома, прохожие, все то же, что и всегда –
откуда же эта тоска?
откуда нездешняя память?
или это Твои слуги, вестники127, посланные Тобой, как Твоя ко мне милость, они окружили меня и нашептывают мне о том, чего я никогда не узнаю, никогда не увижу здесь, в этой-то – в моей канавной жизни – во рву?
. . . . . . . . . .
– Царь жестоковыйный, царь жесточайший, никому не придумать такой пытки, ни такой муки, как нас тут изводят! Страда наша канавная поистине равна адовой муке:
вложить в сердце тоску, окрылить ум и бросить в канаву!
не в наказание, знаю, а вмилость. И невмоготу нам милость Твоя, Господи –
слышишь ли!
и скажу я, против этой Твоей жестокой милости есть одно средство: обессовеститься и топтать ради собственного своего покоя, кого попало. А есть и еще: взять всю Судьбу Твою и со всеми тала́нами128 судьбы своей отбросить к черту –
свою сделать судьбу себе!
смрадную канаву – ров львиный – обратить в цветущий сад129. Вот этими руками, разумом и мудростью, данными Тобой –
Твое обратить против Тебя!
или не выйдет? А почему?
Да потому – все равно, пропащее дело!
и первое, потому что люди, брошенные в ров львиный, шалеют от беды, от неподъемных трудов, от духоты и тесноты, – а с ошалелым какое может быть дело? Одному нельзя, невозможно, надо сообща сад-то этот садить во рву на дне! А сколько кроме шалых – зачумленных бедою, сколько еще и дураков и бестолковых на белом свете! Да лучше с последним негодяем, вытравившим в своем сердце всякий след совести, лучше с наглейшим мерзавцем, по крайней мере, ясно и без обольщений, но с добродушнейшим и по-бабьи злым идиотом – А таких – полмира. И с такой блаженной оравой, с таким идиотским столплением не овладать ни одному вождю – ни демону, ни ангелу – эти идиоты непременно полезут, куда их не просят, и испортят всякое дело в самом же его начале путаницей своей и бессмысленным, бездумным шатанием.
Или никогда не удастся людям и самым смелым сбросить с себя судьбинное иго – начать по-своему жизнь по воле не Твоей, а по своей по собственной?
какого рожна, в самом деле, если один какой одаренный разумом и мудростью на свой страх начнет ковать свою судьбу и того смрадного уголка канавы, где живем мы все! Ну, пускай только начнет, да та же идиотская мошкара заест его – и ничего не останется: от гордых дел один прах, который еще и огадят, а от самовольника белый гремячий скелет с ощеренной пастью и пустыми упречными ямами на месте смелых разумных светящихся глаз. «Эй, выходи, сажай свой сад, посмотрим, какой такой сад!» –
нет, пропащее дело!
но ведь, что-нибудь да надо делать: жизнь-то канавная – невыносимая! Или так только ползти и ползти на волю Божью? Нет, сил нету больше. И вот, чтобы как-нибудь да устроиться в тесноте и тьме канавной, люди исхитрились – отыскали всякие обходные тропки. Бессовестье и ложь – правило жизни: трижды ложь и сорок раз «Господи помилуй!», трижды ложь и сорок высоких человеколюбивейших и обещающих слов, за которыми – ровно ничего. И ничего – потихонечку всякий доживал до своего предела. Ну, а против досадной «случайности» ничего уж не поделаешь, рожо́н, капу́т –
Господи, мне вдруг все так ясно, жизнь всю я вижу человеческую до последнего человека! и чего ж это люди-то, «человецы на земле», канавные рабы, невольники Твоей всемогущей судьбы, зачем еще тянут они свои дни в тесноте и полном неведении: откуда и за что они выносят болезни, терпят беды, «случайности», опасности и, наконец, весь тот труд – простые дни существования своего с жестокой погоней за хлебом насущным? В какие дома я ни входил, в какие углы ни заглядывал, везде одно и то же:
тягота какая-то всем – и собой и другими!
соберутся в праздник гости – или говорят о выеденном яйце или из газет, осуждают, льстят и лгут, лгут, лгут, и одно только спасает – корм, а если нет и корма, все покроет – жалоба –
какая пустота и жуть от пустоты глухой канавы!
вот вышли из ворот: «Пойти, пройтись!» А я подумал вслед: «Эка, сладко видно в комнате, коли потянуло гулять в такой мороз!» И вспомнил всю смертную скуку и всю тяготу жилых, осклизлых от нужников, застенных жилищ –
зачем же тянут люди скучнейшее подневольное житье свое да еще с болезнями, бедами, напастями? Что же их держит во рву – в канаве плачужной?
неужто рабий страх? – как поставили, ни с места! Или страх загробных снов –?
загробных снов –? Да уж чего страшнее эта сама явственнейшая явь – жизнь канавы, не придумать страшнее!
и все равно, никто ведь не знает своего часа. Все не в нашей власти: как прикажут и распорядятся, так и будет. А ты не смей и пикнуть! Тебя не спросят –!
чего же медлить? Ждать? Раз – и готово, вот Тебе и власть! а может, и это по Твоей воле, и тут – Твоя судьба, и моя рука – раба Твоей руки? И от Тебя никуда не скроешься?
но все равно, я не хочу больше терпеть –
а нет, канава кишит, ползет – танцует, покорная, рабья под кулаком, под плетью –
так что ж, что же держит в этом смраде и духоте и беде несносной?
или люди так тупы и корм для них все? И пересуды, лесть и ложь, ложь, ложь – скука – ложь – плевать! Или беспамятны: смазали, утерся, позабыл; попался, ткнули, поджило, валяй сначала! Или такая душевная мелкость, такая скудость духа, бездушье, безголосье, слепота –?