— А что скажет сам Иван Николаевич? — обратился Коломенский к Пронину. — Согласен?
Пронин пожал плечами:
— Если назначат, сочту за честь решать такую задачу вместе с Сергеем Тарасовичем.
— Хорошо, мы рассмотрим эту просьбу. В добрый путь, товарищи, — сказал, обращаясь ко всем, Коломенский, прекращая разговор, и вышел из-за стола.
Пока участники совещания расходились, министр отвел Косачева в сторону, дружески пожал руку:
— Поздравляю, Сергей Тарасович. Не ожидал такого поворота? Теперь держись.
— Поддержите меня в одном деле, Павел Михайлович, — перебил министра Косачев. — Я насчет Пронина. Мне он вот так нужен!
Павел Михайлович хитровато засмеялся:
— Знаешь, кого выбирать! Пронин отличный работник, с годами до твоего ранга дотянется. По-моему, вопрос о его назначении решен. Видел, как реагировал Коломенский?
— Ну все-таки в случае чего. А вдруг начнет отказываться?
— Обещаю полную поддержку, — твердо сказал министр. — Смотри, не сломай себе шею. Поднял знамя, так неси, не споткнись. — Он ободряюще оглядел Косачева с ног до головы.
— Не пойму я тебя, Павел Михайлович, — сказал Косачев. — Ты за меня или против?
— Боюсь я, Косачев, — засмеялся министр. — Сам шлепнешься и меня подведешь. Да ладно уж, ты любишь рисковать, а я на таких полагаюсь. Не смею удерживать более, возвращайся на завод, берись за дело.
Они простились, довольные друг другом.
Как ни хотелось Косачеву еще раз повидаться с дочерью и внуком, ему не удалось выкроить ни минуты. Попрощавшись с Тамарой по телефону, он в тот же день к вечеру улетел домой, полный горячего нетерпения немедленно взяться за дело, к которому готовил себя всю жизнь.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
У Косачева уже давно вошло в привычку во время полета обдумывать важнейшие моменты своей работы и жизни. По пути в Москву он каждый раз собирался с мыслями перед важным разговором в главке, в министерстве или в Совмине. Возвращаясь домой, прикидывал, как вести дело дальше, с учетом споров, дискуссий и решений, принятых в Москве. Только во время полета Косачев был относительно свободен и мог сосредоточиться. Оказавшись в самолете, он чувствовал себя огражденным от мелких, хлопотливых дел, возникающих в повседневной суете и текучке. Тут никто не помешает, не отвлечет, да и сам не вскочишь и не побежишь в цех, тут не зазвонит телефон, не придут люди со срочными делами. Сиди и думай, соображай, вспоминай, прикидывай. Другого случая для спокойного размышления не будет, завод закрутит, завертит, понесет в потоке больших и малых неотложных дел.
На этот раз Косачев сидел в кресле прямо, молодцевато, без тени усталости на лице, будто и не собирался долго рассиживаться. Хотелось поскорее оказаться на заводе, сразу же приступить к делу.
«Хорошо бы теперь не сорваться, дойти до конца, сделать все, как наметил и рассчитал, — думал Косачев. — Это венец моей жизни, и ничего мне другого не надо».
Он все еще был во власти того необыкновенно будоражащего душу чувства, с которым ушел с совещания, вспомнил Пронина, последний разговор с министром. «Нелегкую ношу я взял на себя. Да что делать? Бывало и не такое».
Самолет беспрерывно гудел и содрогался. Его рокочущий шум вызвал в памяти Косачева завывание шквального ветра страшной зимы сорок первого — сорок второго года. Тогда Косачеву было поручено строительство новых заводских корпусов на степном пустыре, куда подвозили на машинах и стаскивали волоком на заледенелых бревнах оборудование, эвакуированное из Подмосковья. Теперь невозможно представить, как все это свершилось. Это был нечеловеческий труд. Работали изможденные женщины, старики и подростки, голодали, мерзли, валились с ног. И он, Косачев, не отделял себя от других, вместе со своей женой Анной день и ночь был на стройке. Их восемнадцатилетний сын Анатолий уже полгода воевал на фронте, а маленькая Тамара, которая была с ними, одна весь день оставалась в холодном, сыром помещении. Топить было нечем, иногда удавалось раздобыть несколько хворостин или обломки досок, с трудом разогреть железную буржуйку, которая тут же остывала, как только угасал огонь.
Косачевы в тот год, оставив городскую квартиру, переехали поближе к стройке, поселились в классе поселковой школы, разгороженном на две половины, где за фанерной стеной, оклеенной газетами, приютилась еще одна семья. На стене висела географическая карта, в углу на шкафу стоял глобус и небольшой медный колокол. Промерзшее насквозь окно приходилось плотно занавешивать байковым одеялом. Парты вынести было некуда, и Косачев сдвинул их на середину комнаты, поставил в два этажа, приладил к ним занавеску.
Иногда Косачеву удавалось поздно ночью отлучиться с работы, забежать домой отдохнуть. Поспав часа два, он тут же вставал и при свете керосиновой лампы начинал растапливать буржуйку, чтобы к тому времени, когда просыпались жена и дочь, успеть хоть немного обогреть комнату и вскипятить воду в чайнике.
Однажды он пришел домой перед рассветом и, не снимая валенок и полушубка, нарубил щепок, набросал в печь, стал раздувать огонь. Щепки были сырые, долго не загорались, и только дым выползал из щелей жестяной трубы и печного поддувала, расстилался по комнате. Вытирая кулаком красные, слезящиеся от дыма глаза, Косачев наконец развел огонь, прикрыл заслонку, обнял холодными ладонями железную печурку, чуть-чуть согреваясь.
В коридоре звякнула дверь. Кто-то зашаркал ногами, постучался. Косачев пошел открывать.
В сыром и темном проходе стояла закутанная в заиндевелый платок девочка-подросток с почтальонской сумкой на плече, поеживаясь от холода, хлюпая простуженным носом.
— Это ты, Катеринка? — спросил Косачев, узнав дочку местной почтальонши.
В окне коридора дребезжало разбитое стекло, ветер со свистом загонял через щели сухие снежинки.
— Читайте ваши газеты, — не глядя на Косачева, сказала девочка и сунула ему в руки сверток. — Сразу за всю неделю.
— Чего же мать не пришла? Тебя погнала в такую погоду?
— Кто ее знает! Третий день ревет, как маленькая. Не могу, говорит, я людям такие письма носить.
— Какие письма? — тревожно спросил Косачев.
— Да как это вот. Нате! Вам.
Девочка быстро сунула Косачеву конверт и сразу заревела, будто ее кто-то больно ударил.
— Я невиноватая, дяденька, — запричитала она жалобным голоском. — Это почта прислала, чтоб она сказилась.
Косачев схватил девочку за руку, рванул ее к себе, заглянул в перепуганное, залитое слезами лицо.
— Что ты такое говоришь?
Девочка задрожала всем телом, еще громче заплакала и уткнулась лицом в колени Косачева:
— Не ругайте меня, дядечка. Я же невиноватая, невиноватая.
Он отпустил ее и долго стоял, прислонившись к стене. Какая-то маленькая надежда родилась в душе, дала ему силы. Он вернулся в комнату, закрыл дверь, взглянул на письмо, прижал его ладонями к груди, медленно и тяжело пошел к печке, где сверкал огонь.
— Кто там? — спросила жена из-за ширмочки. — Кто-нибудь пришел?
Косачев ничего не ответил. Молча сидел у плиты.
— Кто там, Сережа? — громче спросил женский голос.
— Газеты принесли, — сказал он наконец странным голосом, которого сам испугался. Склоняясь над печкой, нарочно позвякивал заслонкой, будто ничего не случилось, показывая, что он просто занят обычным делом.
— Письма́ от Толика нет? — спросила жена.
Косачев, ничего не отвечая жене, вскрыл конверт, опустившись на корточки совсем близко к огню. Безжалостные, как выстрел, слова ударили в сердце: «…Ваш сын Анатолий Сергеевич Косачев погиб смертью храбрых в боях за город Харьков…»
Косачев едва не вскрикнул от боли, закрыл глаза. Все уходило из-под ног, он куда-то проваливался, падал в пропасть.
— Что же ты молчишь? — снова спросила из-за ширмы жена. — Я опять видела Толика во сне. Такой ласковый, веселый. Прибежал в дом и говорит: «Мамочка, мне папа купил новую книжку с картинками…»