Хохлов перебирал в памяти встречи с девушками, ни одной из которых он так и не отдал предпочтения, и чувствовал, что никогда раньше они не казались ему столь трогательными и дорогими сердцу. Мечтая о новых встречах, о любви, он мысленно говорил с девушками и сочинял им нежные, умные письма, и это приносило нехитрую радость забвения, но только на короткий срок, когда его нелегкие обязанности позволяли предаваться мечтам. В такие минуты мысль о подвиге, который бы прославил его, становилась навязчивой. Это окончательно убеждало Хохлова, что он глупый, смешной мальчишка, портило ему характер, но он ничего не мог с собой поделать. И сейчас, читая письма Гали к Ляпикову, он с новой силой почувствовал острую зависть и подумал, что многое отдал бы за счастье читать такие же доверчивые, трогательно-наивные письма, которые были бы предназначены только ему.
Хохлов смотрел на карточку Гали. «Сколько, должно быть, силы и чувства в этом хрупком создании, если оно решилось на опасную и далеко не женскую работу в шахте!»
В последнем Галином письме были стихи:
Россия! в злые дни Батыя,
Кто, кто монгольскому потопу
Возвел плотину, как не ты?
Чья, в напряженной воле, выя,
За плату рабств, спасла Европу
От Чингиз-хановой пяты?
Письмо Гале Ляпиков написал, судя по красноватому оттенку букв, тем же химическим карандашом, который был у него в кармане гимнастерки. Оно лежало ближе, чем другие, к телу и больше пострадало от крови. Хохлов с трудом разбирал буквы.
Ляпиков писал, что жив, здоров, скоро надеется вернуться в прежнюю часть, где ему достался ее подарок («Еще раз спасибо за него») и началось их заочное знакомство. Письма пусть шлет уже туда; спрашивал, не сможет ли она приехать к ним в составе шефской делегации кузбасских шахтеров, передавал привет от своего дружка Степана Бряхина, «который хотя и постарше меня, но настоящей фронтовой дружбе это не помеха». Ляпиков сожалел, что не может выполнить ее просьбу — выслать фото: «У нас на «пятачке» (так называют высоту, которую держит наша часть) открыть фотографию не успели». В конце письма он привел стихи:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте Родину мою».
Хохлов сравнил начертание букв в письме Ляпикова и в слове «здорово» на полях «Караморы». Совпадение почерка было очевидным. Он не сомневался, что графическая экспертиза подтвердит это. Сопоставление, по существу, не могло не привести к простейшему выводу: одно исключает другое.
«Что же настоящее? — размышлял следователь. — Если то, что в письме, то как объяснить надпись и подчеркивания на страницах книги? Если настоящее — надпись и подчеркивания, то к чему письмо? Для маскировки? Чтобы сбить с толку? Но ведь Ляпиков унес его с собой. Чтобы запутать следствие, если преступный замысел почему-либо осуществить не удастся? Не слишком ли хитроумно?..»
Хохлов заметил недоуменные взгляды понятых. Он не знал, что сказать им. Мысль о том, что даже сам Шерлок Холмс не сумел бы разгадать такую загадку с ходу, не принесла облегчения. Так ни до чего и не додумавшись, он пошел на вскрытие трупа.
Хохлов выскочил без шинели из землянки, в которой происходило вскрытие. Он шел быстро, автоматически отвечая на окрики часовых. С востока, из-за гряды высот, которые недавно были взяты с тяжелыми боями, сочился холодный рассвет. Встречный ветер пронизывал тысячами ледяных иголочек, но следователь не чувствовал ни боли, ни холода. В ушах часто сильно пульсировала кровь. Сжимая на ходу виски, Хохлов не заметил, как очутился в блиндаже Каменского. Спохватился, наткнувшись на спокойные, насмешливые глаза, в которых, казалось, невозможно вызвать удивление. Немного отдышавшись, глядя на Каменского в упор, сказал:
— Прошу немедленно взять Бряхина под арест!
Он хотел сказать это спокойно, твердо, а вышло смятенно, дребезжаще, как у гитары с ненатянутыми басовыми струнами.
9
В подобных случаях некоторые следователи обычно говорят о предчувствии, появившемся у них с первых шагов следствия. Они пространно рассуждают об особой профессиональной проницательности, так называемой интуиции, некоем шестом чувстве, внутреннем голосе следователя, который донимает его и требовательно указывает (иной раз даже вопреки фактам) на «истинного преступника».
Подобные рассуждения всегда казались Хохлову нескромным преувеличением. Еще в академии, в незабываемую пору больших надежд и горячих споров, он уяснил, что профессиональное чутье — не ведущий метод расследования преступлений, а всего лишь подспорье. Наученный горьким опытом, Хохлов помнил об опасности увлечения одной версией в ущерб другим. А в данном случае? Возникали ли у него сомнения до вскрытия трупа? Сомнения? Пожалуй, нет! Было что-то другое, напоминающее разочарование, какое бывает от несбывшегося ожидания.
Еще по пути на «пятачок» Хохлов с досадой думал об этом неприятном для дивизии деле и о своей обязанности тщательно разобраться в нем. Он представлял себе Бряхина сдержанным, скромным пареньком, открытым, бесхитростным, со светлыми (обязательно светлыми!) глазами. В штрафную роту он угодил, конечно, за какой-нибудь незначительный проступок.
Привычка заранее представлять себе людей, с которыми ему предстояло встретиться, вырабатывалась со времени первых, робких и далеко не самостоятельных шагов Хохлова. Развивая в нем пытливость, любознательность, постоянно наталкивая на изучение людей, она приучала его к детальному анализу явлений в сложном искусстве раскрытия преступлений.
Так произошло и с Бряхиным.
Низкий, как бы убегающий назад лоб, выпуклые надбровные дуги, выступающая верхняя челюсть с широкой губой, сутулая фигура, длинные волосатые руки... Хохлову все время казалось, что он уже где-то видел этого человека или кого-то похожего на него. И еще — развязность в разговоре, странный беспричинный смех, темные, недобрые глаза начеку...
Оказалось: Бряхин судим не один раз. До призыва в армию отбывал наказание за кражу со взломом и незаконное хранение оружия. Война застала его в тылу, в строительной части, где он старательно (уж не в надежде ли избежать фронта?) выполнял несложные обязанности на складе строительных материалов. Под трибунал попал за вооруженный разбой.
После первого допроса Бряхина у Хохлова осталось неприятное чувство, как от прикосновения к слизняку. И все же он тогда мысленно посмеялся над собой — мало ли каким ему вздумалось вообразить себе этого человека. Но тут же в свое оправдание подумал: «Я исходил из оценки поступка Бряхина, поступка, достойного истинного патриота». К услугам Хохлова было еще одно утешительное соображение — обманчивость первого впечатления, но он не воспользовался им.
Потом появились противоречия между показаниями Бряхина и показаниями некоторых свидетелей. Но... они бывают почти в каждом деле. От них в ходе расследования стараются избавиться. Хорошо, если это удается. Но нередко противоречия все же остаются. И тогда дело суда, его внутреннего убеждения, основанного на всестороннем, полном и объективном рассмотрении всех обстоятельств дела в их совокупности, поверить одним и не поверить другим доказательствам...
Затем просьба Бряхина поручить ему одному, без чьей-либо помощи вытащить труп Ляпикова. Иными словами, разрешить поиграть со смертью. И это после того, как он убеждал следователя оставить «продажную псину» там, рядом с трупами гитлеровцев?!
Должно быть, именно тогда у Хохлова впервые появилось смутное предчувствие чего-то странного, непонятного... Тогда же появилась нервная зевота и особая грустная сосредоточенность — первые характерные для него признаки неудовлетворенности, душевной тревоги.