— Ты что? Новичок? Это наши отвечают! Засекли! Сейчас фрицы ослабят огонь, будто его подавили, а сами начнут огневые менять. Понял?
Хохлов ощутил на щеке дыхание соседа. Значит, это не издалека, а у самого уха. Голос показался ему знакомым. Он хотел вспомнить, где и когда слышал его, но тут же забыл об этом.
Грохот действительно редел, в воздухе отчетливее слышались взвизгивания. Ночь снова сгущалась над «пятачком».
Люди, стоявшие здесь насмерть, знали на нем каждую пядь, знали, как ничтожны возможности выжить. Они проклинали «пятачок» днем и ночью, мечтая о том времени, когда их отведут на отдых или поручат другой участок переднего края. Но прикажи им отступить, оставить «пятачок» врагу... Тот, кто отдаст такой приказ, окажется перед фактом массового неповиновения.
Посветлело. Казалось, вот-вот вынырнет месяц. Хохлов выглянул из воронки. Высоту давили чугунные тучи, луны не было, и все же с каждым мгновением становилось светлее. Вслед свету, раздирая небо, приближалось что-то грохочущее. Взмывшее где-то далеко за «пятачком», оно с нарастающим ревом пронеслось над ним добела раскаленными стрелами. И сразу там, в расположении немцев, с ослепительным блеском взорвалась земля, ставшая вдруг лохматой. Навстречу ветру неслись горячие волны и гарь.
В воронке стало светло как днем. Перед Хохловым мелькнули быстрые, восторженные глаза, шрам на темном лице. «Шкуба!» — с радостью вырвалось у него.
— Товарищ следователь! — крикнул Шкуба без всякого удивления, словно в том, что они оказались в воронке вместе, не было ничего необычного. — По площади... дают!.. «Катюши»! Молодцы! Самое время! Фрицы не успеют сменить огневые... — Он захлебывался от восторга, быстро потирая ладонь о ладонь.
С запада взметнулись огненные пучки. Отвратительный скрип, будто от тысячи несмазанных телег, заполнял пространство над «пятачком». Оно насыщалось горячей пылью, обжигающим визгом осколков. Воздух стал осязаемым. «Пятачок» снова лихорадило.
Вдруг наступила холодная, гнетущая тишина.
Несмотря на то что Хохлов с первых дней войны был на передовых, многое видел и пережил, он так и не сумел привыкнуть к артиллерийским обстрелам, бомбежкам, танковым атакам, к тишине переднего края... «Другие, наверно, тоже», — подумал он.
Шкуба дернул Хохлова за рукав шинели и почему-то тихо, с придыханием и дрожью в голосе сказал:
— Сейчас повылазят из нор, попрут... Побежали, следователь. А то к представлению опоздаем.
Придерживая автомат, согнувшись и от этого став совсем маленьким, он стремительно выпрыгнул из воронки. Хохлов выскочил вслед.
Ракеты взмывали с треском. В их серебристом свете Хохлов видел согнувшиеся фигурки немцев. Корявые, бесплотные, они появлялись и исчезали, выплевывая из животов трескучее пламя. Над траншеей часто и жалобно скулило, сыпались комки мерзлой земли. И по сравнению с только что виденным эти согнутые фигурки с их трескучими огоньками показались Хохлову жалкими, ничтожными, похожими на уродов из какого-то другого мира. Он вспомнил марсиан из повести Уэллса «Борьба миров». Пожилой солдат, стоявший рядом с Хохловым, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Танки не стали бросать. Должно, неловко им на гору... Ничего... встретим и без них...
И тут случилось то, чего никто не ожидал.
Цепляясь за мерзлую, корявую землю, по ступенькам, по лестничкам, неведомо откуда взявшимся, по снарядным и патронным ящикам вылезали из траншеи люди. Они вылезали молча, стиснув зубы. И только за бруствером, рванувшись вперед, для рукопашной, закричали так, будто что-то душило их.
Позднее Хохлов тщетно пытался вспомнить, как он очутился на нейтральной полосе и каким образом у него в руках оказался карабин. Ему запечатлелось только, что он был весь в испарине и кричал, кричал яростно, до хрипоты в горле, но что кричал, не помнил. Он не заметил даже бирюзовую россыпь сигнальных ракет в посветлевшем небе и не понял, как получилось, что над немецкими траншеями вдруг выросли кусты разрывов.
Хохлов не заметил, а солдаты видели, что Шкуба споткнулся и упал. Он споткнулся о труп немца и перелетел через него. Падая, он почувствовал боль в боку. «Ударился обо что-нибудь», — мелькнуло в сознании. Он резко поднялся, но острая боль свалила его. Преодолевая ее, он заставил себя сесть, но упал снова и вдруг отчетливо почувствовал, как что-то уменьшается в нем, меркнет, как день в сумерках. Это было похоже на внезапно нахлынувшую сладкую, но чем-то опасную дремоту.
Шкуба негодующе замотал головой. До его слуха доходили звуки удаляющегося боя. Стиснув зубы, он приподнялся на руках, посмотрел вперед, но, кроме кровавой черноты и мерзлых трупов, ничего не увидел. В сознание вместе с острой болью вошла мысль о смерти. Здесь, на «пятачке», она всегда была с ним рядом, совсем близко. Он привык к ней, но не так, чтобы совсем не бояться ее. И только одно условие примиряло с ней безоговорочно: вокруг него должно лечь множество лично им истребленных фашистов...
И вот теперь, лежа на так называемой ничейной, а на самом деле на своей родной земле, Шкуба с горечью думал о том, что вышло иначе, чем он хотел: ему, безродному бродяге, воришке, ставшему солдатом Родины своей, досталась смерть в окружении старых, зловонных трупов фашистов. От обиды, которая была нестерпимее испытываемой им физической боли, он заскрежетал зубами.
Перед глазами плыли зеленые круги. Один был особенно ярким, таким, как в черном небе зеленая ракета. И впервые он усомнился: правильной ли была жизнь? Ему стало обидно, что так поздно попросился на фронт. А все Бряхин!
И слабеющая мысль задержалась на нем. «Неужели отбрешется?!.»
Люди, стоявшие с обнаженными головами у еще одной братской могилы на «пятачке», впервые за последние полмесяца увидели солнце. Оно медленно поднималось над землей, окрашивая восточный скат «пятачка» кровавым цветом. Было тихо, так тихо, что люди слышали биение собственных сердец.
Хохлов смотрел на окрашенные в багрянец лица мертвых. Мысли расползались, как муравьи из потревоженного муравейника. Надо было думать о деле, расследование которого непозволительно затянулось. Сутки из двух, отведенных Каменским, истекли. Но как Хохлов ни старался, ему не удавалось переключить себя. Ночной бой, ярость стихийной контратаки, ошеломленные гитлеровцы, метавшиеся между двух огней, — все это еще жило в нем множеством подробностей.
На лице Шкубы застыло выражение тревожного нетерпения, словно смерть прервала в нем что-то более важное, чем жизнь.
Афонский в новом кителе с самодельными из золотой парчи погонами, в изящных хромовых сапогах с узкими голенищами... «Какие у него тонкие ноги! — подумал Хохлов. — Я был несправедлив к нему».
Мургаев... Косой разрез глаз, острые скулы. Смерть, наверно, еще больше заострила их. Единственный человек, который слышал разговор между Бряхиным и Шкубой. Так и не увидел его живым и... не допросил. Хохлов мысленно отругал себя: «О чем я думаю в такой момент!»
Их заворачивали в плащ-палатки и одного за другим, отдавая воинские почести, бережно опускали в могилу, так бережно, будто могли причинить им боль. И хотя многие из них в недавнем прошлом представляли опасность для общества, были людьми из другого мира, борьбе с которым Хохлов посвятил жизнь, он испытывал сейчас такое чувство, будто в чем-то был виновен перед ними. То, что в ночном бою открылось в них, потрясло его. Это не было всепрощением перед лицом смерти. Хохлов склонял голову перед мужеством этих людей, перед той душевной силой, ради которой можно было зачеркнуть их прошлое.
«Шкуба, Афонский, Мургаев, — размышлял по пути в свою землянку Хохлов, — все, кто сумели бы помочь мне разоблачить Бряхина. Они убиты, а Бряхин жив. Чудовищная несправедливость, которая уже не может быть исправлена!»
20
— Бряхин, вас знакомили с приказом командарма о поощрении Агизова за применение оружия к перебежчику?