Литмир - Электронная Библиотека

— Бряхин, с чего это Ляпиков, который, как вы знаете, плохим аппетитом не страдал, вдруг берег консервы?

Сквозь нарочитую невозмутимость Хохлова («Неужели это я под Каменского?») просвечивали не только уверенность, не только ирония, но и торжество от сознания — наконец-то! — своего преимущества. И Бряхин уловил это, насторожился: «Кажется, я взял приманку».

— Об этом Ляпикова спрашивайте! — отрубил он. — Мне он не говорил.

Хохлов усмехнулся.

— Странно, а я был уверен, что вы, Бряхин, принимали деятельное участие в заготовке посылочки матери Ляпикова. Письмо сестры вам Ляпиков разве не показывал? — Хохлов быстро раскрыл дело на странице, заложенной карандашом, и указал Бряхину на подшитое письмо Ольги Ляпиковой. — Вот это?

Мгновенного взгляда исподлобья было достаточно Бряхину, чтобы определить, что следователь показал то самое письмо, которое давал читать ему Ляпиков. Он поднял глаза. Из-под сплошной навислой щетки бровей злобно сверкнули темные зрачки. «Письмецо — муть, — прикидывал он. — Если даже признаю, что читал и консервы дал для посылки... Но к чему такая прелесть? И откуда этот лобастый может знать, что Ляпиков давал мне письмо читать? Вдвоем были. Купля! Авось клюну».

— Дешевка это, гражданин следователь! Письма в глаза не видал, а про посылочку первый раз слышу.

Голос Бряхина звучал все еще независимо, даже насмешливо, с издевкой, но так было только внешне, для бодрости, как перед «делом» порция спиртного. Себя он обмануть не мог. Нутром профессионального преступника, не однажды уходившего от ответственности, Бряхин чувствовал, что мелькнувшая было надежда на прекращение дела не имеет под собой почвы: у следователя для него кое-что припасено. Еще предстоит борьба.

Не спуская с Бряхина торжествующих глаз, Хохлов открыл последнюю страницу дела, четко, громко, чтобы заглушить удары сердца, по памяти прочитал:

«...Твое письмо, Оленька, я показал моему другу Степану Бряхину. Он обещал помочь организовать вам посылочку. А раз он сказал, то это закон. Уже дал мне для вас две банки американской свиной тушенки и кусок мыла. Остальное, сказал, возьмем у убитых фрицев».

Гримаса отчаяния перекосила лицо Бряхина, покрывшееся зеленовато-мертвенной бледностью. Жесткая голова его втянулась в плечи так, что не стало видно шеи, огромные кулаки легли на колени. Тяжело дыша, морща скошенный, покрытый холодным потом лоб, Бряхин с ненавистью смотрел на свои руки, будто во всем, что произошло с ним, были повинны только они — красные, волосатые, мясистые. Сейчас они были вялые, чужие.

Острый ум Бряхина работал с лихорадочной быстротой. Он искал выход, но не находил. И вдруг ему стало ясно, что выхода нет, что запоздалому раскаянию человека, совершившего такое с безобидным Ляпиковым, никто не поверит. И ему впервые пришло в голову: то, что он сделал с Ляпиковым, гнусно.

Он вспомнил, как несколько дней назад они, наполовину засыпанные землей, лежали вдвоем на дне окопчика. Вокруг яростно трещал и взвизгивал воздух. Ему, Бряхину, вдруг до смерти захотелось покурить. А табак, как назло, вышел. Он не успел ахнуть, как Ляпиков стремительно выскочил из окопчика и исчез. В тот момент он испугался не за жизнь Ляпикова, ему стало страшно, что рухнет задуманное. И тогда же он решил: «В эту же или в крайнем случае в следующую ночь пошлю его...» А через несколько минут в окопчик ввалился полуживой Ляпиков, раскрыл кулак, а в нем — щепоть махорки...

Подумав об этом, Бряхин действительно почувствовал что-то, похожее на раскаяние, и ему стало жаль Ляпикова. В его черствой душе шевельнулось необычное для него тоскливое чувство, будто стало вдруг ясно, что то́, с чем он расстается, дорого ему. И он понял, что, даже если трибунал оставит ему жизнь, другой, негласный суд людей, стоящих на «пятачке», не пощадит его.

— Послушайте, Бряхин, — сказал Хохлов, довольный впечатлением письма Ляпикова, — остался неясным только один вопрос. Вы убили Ляпикова, рассчитывая таким путем сохранить свою шкуру. Но для чего вам понадобилось рисковать ею в позапрошлую ночь, когда вы взялись вытащить труп Ляпикова?

Бряхин молчал.

Хохлов повторил вопрос.

И тогда в Бряхине вспыхнула ярость против этого упрямого, въедливого молокососа, который с самого начала заподозрил его и настойчиво копался в «деле», подготовленном им, Бряхиным с такой тщательностью. «Теперь он ждет, что я пущу слезу и про думки свои раззвоню... Про то, как уже тогда, поначалу, когда этот сосунок велел труп вытаскивать, я почуял неладное. Не оторваться ли тебе, Горилла, пока не поздно, туда, на ту сторону? — ударило в голову. — И что за трупом напросился с этой думкой и с другой... Если уйти не удастся, то хоть в доверие к нему, лобастому, войти — чист, мол, я и для тебя же, для твоего дела, жизнью рисковал. И про то сказать, как он взял меня на поводок и все равно не поверил. Про это хочешь?!»

Бряхин поднял голову, и Хохлов увидел ощетинившееся ненавистью лицо, в эту минуту особенно похожее на разъяренную обезьянью морду, огромные волосатые кулаки на коленях. «Да, мне не удалось кончить Ляпикова, пока он полз к трупам, — казалось, говорило оно, — и это погубило меня. Твоя взяла...» Бряхин уже забыл о Ляпикове, забыл обо всем, что только что приходило в голову. Он клял себя за оплошность.

Хохлов вспомнил слова одного солдата: «Чисто обезьяна, только по-людски говорит и заместо шерсти на ней солдатская одежа».

— Чересчур много знать хочешь, щенок! — злобно прошипел Бряхин. — Как бы тебе не повредило это! — Кивнул на дело. — Кончай волынку!

Хохлов не обиделся. Он был счастлив.

Мертвые говорят... - pic05.jpg

Своими глазами

Мертвые говорят... - pic06.jpg

В утреннем солнечном воздухе стояла удивительная мирная тишина.

Я замер, боясь спугнуть ее.

За годы войны для меня стала привычной другая тишина — тишина переднего края. Она — как до отказа сжатая пружина...

Когда я оглянулся, поезда не было. Сразу за путями непроглядной стеной стоял хвойный лес.

К поездке во фронтовые тылы я отнесся двояко: не легко было оторваться от своих частей и привычных дел и в то же время тянуло побывать хотя бы в ближайшем к фронту тыловом районе. Я, конечно, знал, что жизнь в тылу не сладкая. И все же она представлялась мне прекрасной. Должно быть, оттого, что вот уже три года я непосредственно с ней не сталкиваюсь, а в душе бережно храню воспоминания о довоенных годах. Кто здесь, на фронте, не поддается этому соблазну?! И будто по волшебству даже пустяковые события довоенной жизни становятся значительными, праздничными. Обидно, что тогда мы не замечали этого.

В такие минуты ненависть к фашизму становится ощутимой, как боль.

Будто зачарованный, бреду по безлюдной платформе, обхожу пустынные залы вокзала. В них — свежевымытые половицы, прохладная тишина. Билетная касса с зарешеченным окошком, дубовые диваны, массивные печи, обитые железом, фикус в зеленой кадке — все это, казавшееся когда-то будничным, скучным, выглядит теперь бесконечно дорогим. Так после многолетней разлуки обходят комнаты с детства памятного, полюбившегося дома.

Улыбающийся, довольный, сажусь в пристанционном палисаднике на одну, затем на вторую и третью скамейки под желтеющими шарами лип. Не хочется уходить, не хочется думать о предстоящей здесь нелегкой работе.

Меня подняли с постели по приказанию прокурора. Была блекло-серая теплая ночь. По мельканию орудийных сполохов и тяжелому раскату артиллерии я старался угадать, в какое из соединений предстоит мне сейчас отправиться.

Дверь в комнату прокурора была слегка приоткрыта. Он сидел на смятой постели. На табуретке, у изголовья узкой железной койки, стоял полевой телефонный аппарат в охристом добротной кожи футляре и горела свеча. Крупное мускулистое тело и опущенная голова его, голая, как яйцо, отсвечивали желтизной. Угрюмо сжатый рот и сдвинутые брови не предвещали ничего хорошего.

19
{"b":"816223","o":1}