Мы ехали дальше, и по мере нашего продвижения горы меняли свой наряд. За отсутствием каких-либо значимых событий я наладился отсчитывать дни по смене растительности. Отзвенела весна, наступило томное и пряное лето. Выше и выше вставали травы: распушил белые перья ковыль, засеребрился мятлик, острые и резкие поднялись лезвия осок. Среди зелени синели васильки, искрились любимые церковниками цветы крестовника, редкими островками розовели душица и буквица. Грозы шли сухие, без дождей: полыхали зарницами, грохотали громами. Сух и душен сделался ветер, в его жарком дыхании чудился мне запах магии. Я вдыхал полной грудью, и чувствовал, как магия струится через горло точно изысканнейшее из вин — вин, в которых лишь недавно я научился понимать толк.
К середине лета травяной ковер вобрал в себя цвета грозового неба, воздух потяжелел от запахов мускуса и амбры — то зацветал шалфей. Его аромат неотступно преследовал нас долгие дни пути, но отгорел и он. Степь постепенно залилась белизной, все раскрывшиеся цветы подобрались один к одному: тысячелистник, сухими ветками которого украшают постель новобрачных, чтобы поддерживать их любовь; и клевер — символ плодородия и изобилия, и пушистый кремовый белоголовник, из которого къертаны заваривали сладкий c медовым ароматом чай.
К тому времени отдельные горные вершины сделались точно старые знакомцы — меня не оставляло ощущение, будто я уже видел такой уступ, похожий на старика с оттопыренной нижней губой, и вот этот, в чьих очертаниях угадывалась принцесса в диковинной короне, и вот эту каменную птицу, в которую, если верить словам Ирги, оборотилась одна нерасторопная хозяйка. Погода стояла жаркая, сухая. Тут и там дотлевали золотые искры соледаго, но краски степи уже блекли, смешивались в единый грязно-бурый цвет — остатки отцветших и высохших растений. Звездопад-месяц был на исходе.
Я наконец уверился, что мы проезжаем знакомые места, и совсем не удивился, когда вдалеке показались первые горские жилища, точно такие же приземистые и кривобокие, какими мы их оставили.
Наш кортеж стал для горцев настоящим событием: из низких дверей гурьбой выкатывались ребятишки, следом пригнувшись появлялись женщины и старики, мужчины отрывались от неспешных повседневных дел и кланялись, даже лохматые псы-овчары, и те были рады залиться приветственным лаем. Однако если прежде сторонние взгляды вызывали во мне желание сделаться невидимкой, то теперь я придавал им не больше значения, чем надоедливым насекомым — пускай глядят, от меня не убудет.
С гор мы съехали на равнину. Города и села сменяли друг друга, на полях селяне убирали овес и лен. Деревья подернулись позолотой — дар месяца аврума, золото, что нельзя украсть. Реки несли свои воды нам вослед. Вечерами впереди сквозили первые звезды в прорехах облаков, да слетевшим с оси мирозданья колесом катилась ржаво-желтая Луна Урожая. Уже не было нужды останавливаться на ночлег под открытым небом — вдоль дорог приветливо распахивали двери трактиры, готовые приютить утомленных путников.
В одном из городков — неторопливом, с сонными окраинами и узкими улочками, где дома жались друг другу и почти смыкались крышами, образуя внизу непроглядную тень, я подал знак остановиться.
— Сегодня дальше не поедем. Ночуем здесь.
Настало время повеселить Госпожу Удачу.
Улица, которой я шел, была такая же мрачная, сырая и тесная, какой я запомнил ее. Однако изменился я сам, и возвратившись к истокам мне было легче осознать свершившуюся со мной метаморфозу. Сколь часто слышал я от людей, будто по мере их перехода из детства в зрелость, мир вокруг точно усыхал: огромные дома становились хибарами, великаны обращались в карликов, а опасные реки оказывались на проверку не глубже коровьего брода. Я возьму на себя смелость предположить, что изменения окружающего мира связаны не с ростом нашего тела, а с развитием сознания. Как по мере взросления наливаются силою ноги, позволяя мерить большие расстояния, как крепнут руки и спина, так и ум наш совершенствуется, приобретая способность удержать больше впечатлений одновременно. И тогда мы перестаем смотреть на вещи как на некий абсолют, затмевающий собой белый свет, а принимаемся соотносить их с другими вещами, коих вокруг обнаруживается несметное множество.
Я и не подозревал раньше, насколько убог был городишко, в котором я родился и провел большую часть жизни. Оставленный мною на год, он едва ли не вдесятеро уменьшился в размерах, захлебнулся в непролазной грязи, задохнулся в смраде сточных канав и улочек, скользких от вываливаемых на них отбросов и нечистот. Я шагал по этим улочкам, ловя себя на попытке прикрыться кружевным манжетом. По колено утопая в грязи, добрался я до памятного дома в Веселом квартале. "Теплое местечко" значилось на вывеске, а для посетителей, не умевших читать, была намалевана скабрезнейшего вида картинка.
Та, которую я искал, в Местечке давно не работала, однако служанка подсказала мне, что справится о ней можно в доме под алой вывеской, откуда меня направили в Босяцкий квартал и дальше к Гнилому ручью. Нищета и разруха царили вокруг. Оборванные дети рылись в кучах отбросов, забулдыги спали прямо на земле, в двух шагах от них за корку хлеба продавали себя женщины с ввалившимися от голода глазами. Тени мелькали в тенях, шорохи и шепотки струились мне вослед. Я ускорил шаг и положил руку на рукоять сабли, жалея об отсутствии забияки Браго или размеренного и основательного Драко, один вид которых губил желание ввязываться в драку. Я ускользнул от их опеки намеренно. Мне не хотелось знакомить воинов с этой стороной моей жизни. Существуют тайны, гадкие и постыдные, о которых легко поведать случайному попутчику, и совсем невозможно раскрыть перед людьми, чье мнение тебе небезразлично.
Она ждала меня в покосившемся домишке на окраине, моя постыдная тайна. Шесть лет стояли между нами, шесть лет, которые я не желал ни слышать, ни вспоминать о ней. Годы ее не пощадили. Меня встречала старуха, скрывавшая морщины под толстым слоем пудры, с поредевшими тусклыми волосами, с пергаментной кожей рук, на которых непомерным грузом звенели дешевые браслеты. Ее дряблое тело было облачено в изношенную до ветхости сорочку, оторванное кружево подола волочилось по полу, прореха зияла на рукаве. Ее била дрожь от холода.
— Ищите удовольствий, господин?
Нагота сверкнула в вырезе сорочки. Я поспешил отвернулся. Не то, чтобы я не видел ее без одежд, но память моя оказалась к ней куда милосерднее прожитых лет. В молодости она была хороша собой, теперь же являла зрелище тем более жалкое, что по-прежнему вела себя словно юная дева: кокетничала и жеманилась, являя разительный контраст между видимым и мнимым. До нашей встречи я думал, что ненавижу ее, но в действительности она давно сделалась мне безразлична. Был ли я лучше нее, полагая себя не обязанным никому и ничем? Был ли умнее, упиваясь значительностью своего жизненного опыта, тогда как она почитала себя простушкой? Смел ли я судить, свысока швыряя краденые аврумы, в то время как она продавала за медяки то единственное, чем обладала?
Я смотрел на убогость окружавшей ее обстановки: на ничтожных комнату размеров, где царила неприбранная постель, на почерневший от чада сальных свечей потолок и столь же темные, но уже по вине сырости стены, которые едва ли можно было счесть укрытием от холода и ветра. Я слушал крысиную возню под половицами — осмелев от затянувшегося молчания, эти твари принялись бродить по своим владениям, и небольшие их лапки издавали чудовищный топот. Запах гнилого тряпья, несвежего тела, мокрой шерсти, старости забивал мои ноздри. Я не удержался, и все-таки укутал нос в кружева.
Странно устроен человек. Не страстью движим он в своих порывах, но страхом. Ни великолепие дворцов, ни ратная слава, ни даже звон золотых монет не смогли окончательно развеять мои сомнения. Но убожество ее жилища и всей ее жизни как нельзя лучше напомнили мне, отчего когда-то я предпочел относительной безопасности борделя свой собственный путь, краткий и яркий: не признавать над собой господ, ни перед кем не склонять головы, быть хозяином своей судьбы, пусть она ведет прямиком на виселицу. Лучше умереть, познав роскошь, чем заживо гнить среди рухляди, постепенно делаясь такой же рухлядью.