«Твой подопечный будет приписан к запасным частям, стоящим в Венсене. Он будет носить военный мундир, но его никуда не пошлют.
Надеюсь, что этого достаточно для его безутешной матери?»
Я сел в карету и отправился объявить семейству эту счастливую новость.
Как они нуждались в доброй вести! Я застал мать, отца и всех восьмерых детей в слезах.
Плакали они потому, что еще одна дочь (всего в семье было девять детей), молодая женщина двадцати двух лет, вышедшая замуж девять месяцев назад, умирала от чахотки.
И все же новость, привезенная мной, послужила утешением в этой общей скорби, и подобие улыбки осветило все эти лица, мокрые от слез.
— Будьте так добры, — попросила девушка, приходившая ко мне, — поднимитесь к моей сестре, живущей в доме по соседству, и сообщите ей эту добрую весть. Перед смертью она будет так рада увидеть человека, не допустившего возможной гибели ее брата.
Я был далек от того, чтобы противиться этому благочестивому желанию и, позволив всей семье, включая больного малыша, дрожащего в ознобе в углу комнаты, расцеловать меня, в сопровождении девушки поднялся на пятый этаж соседнего дома.
Умирающая была одна. Она сидела в большом соломенном кресле, чинила детскую одежку, кашляя при каждом стежке. Рядом с ней, на расстоянии руки, в убогой колыбельке из ивовых прутьев лежало существо двух месяцев от роду, такое крошечное, словно оно только накануне появилось на свет. Ребенок родился раньше положенного срока, семимесячный; он ничего не мог найти в груди своей матери, иссушенной лихорадкой, и время от времени пил по нескольку капель молока из детского рожка.
— Милая Эрнестина, — окликнула ее сестра, входя, — это господин Дюма; он сам хотел сообщить тебе добрую весть. Леон не уедет и, хотя станет солдатом, будет служить в Венсене или в Париже, то есть рядом с нами.
Легкий румянец покрыл лицо больной, грустная улыбка тронула ее губы.
— О, тем лучше для бедной матушки! — сказала она. — Потерять двух детей сразу — это слишком тяжело, не говоря уже о моем маленьком брате. Как там бедный Жюль?
Речь шла о малыше из родительского дома, метавшемся в жару.
Девушка грустно пожала плечами, весь ее вид, казалось, говорил: «Ты же знаешь, мы больше ни на что не рассчитываем!»
Больная взяла мои руки своими исхудавшими до костей пальцами и поднесла их к бледным губам.
Я осторожно высвободил руки и подошел к колыбели младенца.
Сцена была душераздирающей.
Девушка поддерживала сестру, обнимая ее, обе плакали. Есть страдания, когда утешения невозможны: нельзя найти нужных слов, да они и бесполезны.
Моя спутница почувствовала, сколь мучительно должно было быть для меня это зрелище.
— Пойдемте! — позвала она. — Ты хотела видеть господина Дюма, вернувшего нам всем радость; ты его увидела, будь счастлива.
Умирающая протянула мне руку.
Я взял ее и слабо пожал.
— Я буду молиться за вас, — сказала она мне, кивком и взглядом указывая на Небо.
Я вышел вместе с ее сестрой и остановился на площадке, не в силах идти дальше: я задыхался.
Девушка пристально глядела на меня.
— Ведь у нее нет надежды, да? — спросила она меня.
— Никакой! Лучшее, что можете сделать вы, по моему мнению самая сильная в семье, приготовить себя и вашу мать к этой потере.
— Бог мой! Вам кажется, что это будет так скоро? Ведь она еще на ногах!
— Эта разновидность болезни, дитя мое, предает вас смерти еще вполне живым, если так можно сказать. Так что не обманывайтесь напрасно и ждите ее с минуты на минуту.
— Вы думаете, что это вопрос дней?
— Это вопрос часов, мой бедный ангел! В любом случае, что бы ни произошло, вспомните обо мне, если я могу быть вам полезен.
Вечером, около одиннадцати часов, дверь моей комнаты открылась.
— Пришла молодая девушка в черном! — объявил Томазо.
Я пошел к ней навстречу.
— Ну как? — спросил я.
— Она умерла полчаса назад, — ответила девушка, кидаясь в мои объятия.
— Могу я что-либо сделать для вас?
— О да, дать мне возможность выплакаться!
И в самом деле, до часа ночи она рыдала, уткнувшись в мое плечо.
В час ночи мой слуга проводил ее до дома.
II
Я не знаю ничего другого, что более достойно изучения, ничего другого, что сильнее возвышает человека в собственных глазах, чем борьба труда с нищетой.
Самое страшное несчастье, способное обрушиться на семью, особенно на семью тружеников, — это смерть. В течение двух-трех дней смерть нарушает труд: когда плачешь, работается плохо. Глубокое страдание приводит временами к равнодушию и неподвижности; душа замыкается в себе, парализуя тело. Кроме того, смерть в Париже дорого стоит.
Итак, как мы уже говорили в предыдущей главе, смерть вошла в бедный дом на улице Мирры.
Вместо матери, чья жизнь еле тлела и ничего не стоила, остался младенец, и, хотя его питание не было слишком разорительным для семьи, он все равно должен был обойтись дорого, потому что бессонница и заботы помешают работать тому, кто стал бы заботиться о нем.
Предаваясь общему горю, нужно думать и о расходах, связанных со смертью. Речь не идет о покупке могилы. И этого утешения богатых, становящихся владельцами своих кладбищенских участков, бедные лишены.
Самые убогие похороны в Париже стоят семьдесят франков: сорок пять платят в похоронном бюро, пятнадцать — в церкви, десять — прочие расходы.
Смерть неожиданно вошла в дом несчастной семьи и обнаружила, что кошелек у нее совершенно пуст.
Взяли взаймы эти семьдесят франков у друга, обещая вернуть, и возвращали по десять франков в месяц.
О работе не приходилось думать ни в этот день, ни в день похорон, ни даже на следующий. Прожили эти три дня как смогли.
Обычным источником дохода в семье служил труд отца — он мог заработать пять франков в день, но удавалось это ему не каждый день; заработок двух дочерей тоже мог составить пять франков; на работу матери рассчитывать больше не приходилось, ведь она получила особое наследство — младенца-сиротку.
Богатые люди (мы ни на кого не намекаем) не представляют себе, на какие жертвы надо идти, чтобы одиннадцать человек смогли прожить на десять франков в день, причем не каждый день зарабатываемых, а особенно если учесть шесть детских ртов и два желудка юных девушек, ни в чем так не нуждающихся, как в хорошем питании, чтобы поддерживать их молодость и красоту, — и все это при стоимости хлеба в двадцать су за четыре фунта.
Имея десять франков в день — а из них еще надо вычесть двадцать су квартирной платы, — можно пить только скверный сидр за четыре су, менее полезный, чем просто вода, но все же не вода; еще время от времени отец и мать, принимая во внимание их возраст, позволяют себе выпить стакан вина — но какого вина!..
Семью подстерегало новое несчастье, однако счастливое и своевременное вмешательство Провидения предотвратило возможную беду.
Младшая из двух дочерей, посланная отцом с поручением в десять часов вечера, не вернулась домой.
Прежде чем идти дальше, я расскажу, каким странным способом Провидение, только что выведенное мной на сцену, помешало, как я уже сказал, новым несчастьям обрушиться на семью.
Жанна, старшая из двух дочерей, та, что приходила ко мне ходатайствовать о своем брате, продолжала меня навещать раз в неделю, и должен признаться, что я с нетерпением ждал ее в назначенный час.
Она была одной из сугубо парижских натур — хилых, нервных, легко переходящих от смеха к слезам.
В какой-то вечер во время одного такого нервного срыва я сказал ей со смехом:
— Я уверен, дорогая Жанна, что вы сможете стать прекрасной ясновидящей.
Жанна знала о ясновидящих только по моему роману «Бальзамо». Минуту она оставалась в недоумении, не понимая, что я хотел сказать.
Я ей объяснил, а Лоренца помогла ей понять, кем она сможет стать.
— Попытайтесь! — промолвило это кроткое дитя. — Я не буду вам оказывать противодействия; честно говоря, мне самой любопытно узнать по собственным ощущениям, что такое сомнамбулизм.