Вернемся всего на несколько лет назад — и увидим Караччоло, повешенного на мачте корабля, среди флотилии судов, украшенных самыми блистательными флагами.
Сделаем еще шаг в прошлое — и перед нами предстанет Мазаньелло, одурманенный восторженными приветствиями всего побережья и изрешеченный пулями у подножия алтаря.
Еще шаг, и воображение в ужасе отступает перед сценами борьбы Анжу и Дураццо, перед убийствами и злодеяниями обеих Джованн, этих мрачных созвездий, оставивших на прекрасном небе Италии длинную борозду кровавых воспоминаний о них.
Здесь мы остановимся и извлечем на свет пару страниц этой страшной истории: то будет повесть, насколько нам известно, никем еще не рассказанная; то будет ничем не приукрашенная страшная драма, разыгравшаяся среди событий самых приятных и самых красочных; то будет мрачная картина с угрюмыми и безмолвными персонажами, действующими на радостном и сияющем фоне.
Итак, мы оказались в 1414 году; сегодня 25 июля, один из самых великолепных вечеров этого месяца, наполненных привычным для неаполитанцев удушливым зноем, но в тот роковой год, в котором разыгрывается наша история, по нестерпимой жаре превзошедший все, что в состоянии выдержать человеческое существо.
Солнце, огненно-красное, как раскаленный металл, выходящий из плавильной печи, в светящемся мареве нетерпеливо погружалось в море, похожее на расплавленный свинец; и если обычно появление дневного светила встречалось ликующими песнями, а уход сопровождался грустным переливом стонущих колоколов, то в этот вечер оно, можно сказать, спешило спрятаться от зрелища страданий людей и ускользнуть от их проклятий.
Однако ночь, столь желанная, не принесла никакого облегчения обессиленным людям: еле ощутимый бриз, повеявший здесь под конец вечера, слабый, подобно дыханию умирающего, полностью стих, и природа замерла, неподвижная и истомленная, как античная дева во власти безжалостного бога-победителя.
Залив, столь лазурный, сверкающий и оживленный в хорошие дни, был похож на проклятые свинцовые озера — такие, как Аверно, Фучино, Аньяно, — покрывающие огромным смертным саваном потухшие вулканы.
Ни парус, ни факел, ни единый звук песенки запоздавшего рыбака не тревожили застывшей поверхности вод; мертвая тишина воцарилась над городом и морем, словно в преддверии новых Помпей. Из необъятных глубин Везувия доносилось глухое урчание, будто он готов был изрыгнуть испепеляющую лаву на уже наполовину сожженную равнину. Казалось, это маны древних на просторах Элизиума тешатся атмосферой адского огня — той, что вскоре не позволит дышать ни одному смертному. Мерджеллина закуталась в вуаль, Позиллипо не осмеливался более вглядываться в окружающие его воды, а прекрасный сладострастный Сорренто, символ поэзии и любви, давший жизнь Тассо и вскормивший Вергилия, казалось, готов был испустить последний вздох, напоминая Прозерпину, тщетно вырывающуюся из объятий Плутона.
По мере наступления ночи непреодолимое оцепенение все сильнее охватывало обитателей Неаполя. Сломленные усталостью, они впадали в состояние сна, скорее напоминавшего летаргию; звезды как бы остерегались являть свой безмятежный сияющий лик, и их свет с трудом проникал сквозь густую завесу маревой дымки, как лучи угасающей лампы проходят сквозь двойной заслон алебастрового колпака. Слабые, белесые отблески смутно освещали предметы, и посреди всеобщего безмолвия единственным живым звуком был неторопливый монотонный звон колокола, отмеряющего время на часах замка.
И все же среди этой полной неподвижности всего живого один человек бодрствовал. Злоба и дерзкие притязания навсегда изгнали усталость из его членов, сон — из его век, покой — из его сердца. Стоя неподвижно за окном домика на Кьятамоне, он устремил взгляд в сторону Капри.
Внезапно лицо этого двадцатипятилетнего человека просветлело, нахмуренные черные брови разгладились, довольная улыбка заиграла на сжатых губах. Вдали в заливе он различил слабый свет, блеснувший всего лишь на секунду и исчезнувший, словно это были блуждающие огоньки, что не оставляют после себя никаких следов.
По-видимому, это был условленный сигнал, так как в ту же минуту молодой человек вздрогнул, быстро отошел от окна, возле которого он дежурил, завернулся в длинный черный плащ, подпоясался веревкой, взял в руки смоляной факел и стилет и медленными бесшумными шагами направился к молу Санта Лючия.
Часы на Пиццо Фальконе пробили полночь.
Ночной сигнал казалось, столь нетерпеливо ожидаемый молодым человеком, снова зажегся, уже на более близком расстоянии и опять исчез, как и в первый раз.
К несчастью, наш молодой человек, как ни оглядывался он по сторонам, не мог обнаружить ни лодки, ни какого-нибудь другого суденышка, пришвартованного к берегу. Сирокко разогнал рыбаков и моряков: они поспешили спрятаться в гротах или отыскать пристанище и немного прохлады за рифами.
Впрочем, если даже предположить, что в эту мрачную ночь ему и удалось бы найти кого-нибудь, было бы очень нелегко уговорами или силой заставить этого человека отправиться в море. Неаполитанские рыбаки боятся сирокко почти так же, как лаццарони боятся сбира: в подобную погоду потомок Мазаньелло за все золото на свете не возьмется за весло. Более того, даже если речь зайдет о том, чтобы прогнать дьявола, никто из них не поднесет руку ко лбу, чтобы перекреститься.
Погруженный в свои заботы, незнакомец не подумал о таком препятствии, хотя его легко можно было предвидеть в этот жаркий сезон, зная природную лень жителей края. Что же делать? Идти искать кого-либо? Однако, кто знает, куда могут завести эти поиски? К тому же он рискует — его могут узнать. Подождать на берегу и ответить на сигнал таинственного судна, плывущего на встречу с ним? Но как на это решиться, ведь нельзя было допустить ни одного свидетеля предстоящих ему переговоров, кроме неба и земли!
Он мерил шагами берег, приходя во все более возбужденное состояние, и случайно наткнулся на столб, к которому обычно привязывают большие галионы со срубленными мачтами во время починки; рядом он обнаружил лодку, наполовину зарытую в песок, а в ней — крепко спящего лодочника лет восемнадцати—двадцати.
Насколько можно было увидеть при слабом фосфоресцирующем свете раскаленного воздуха, лицо лодочника и весь его облик излучали добросердечие. Длинный красный колпак прикрывал его черную густую и кудрявую шевелюру; на красиво очерченной крепкой шее висел вышитый на куске черной ткани образок Святой Марии Кармельской. Из одежды на нем был лишь суконный красный жилет и широкие штаны из полосатого полотна, спускающиеся чуть ниже колен; руки, грудь и ноги были обнажены.
При этой неожиданной, чудесной встрече молодой человек в черном плаще, как ни велико было его желание сохранить свое присутствие в тайне и не нарушать тишину, не смог удержаться от радостного возгласа. Время торопило: иноземное судно, доставлявшее к нему долгожданного посланца, уже добралось до середины залива и в третий раз подало сигнал.
Незнакомец ускорил шаги, поспешно наклонился к спящему лодочнику и сильно потряс его за руку.
— Ваше сиятельство, — машинально пробормотал рыбак, — я здесь, я готов, ваше сиятельство...
Но после двух-трех безуспешных попыток открыть глаза и удержаться на ногах, сморенный усталостью и дремотой, он покачнулся и вновь свалился в глубь лодки.
— Вставай, малый! Мне нужна твоя лодка! — скомандовал незнакомец, приподнимая рыбака за пояс. — У меня нет времени! Живо за весло — и поплывем!
— Неплохо вы рассуждаете, сударь! — отозвался рыбак, уже проснувшись и с интересом вглядываясь в своего собеседника, который, с его точки зрения, не заслуживал обращения «ваше сиятельство». Неплохо вы рассуждаете исходя из своих интересов, но, прежде чем будить меня так рьяно, вам следовало бы задуматься, расположен ли я работать в эту ночь, когда и души чистилища, созданные для такой жары, не решатся покинуть свои печи, даже чтобы отправиться в рай.
— Глупец! Как мог бы я узнать о твоих намерениях, не разбудив тебя? — еле сдерживаясь, возразил молодой человек.