На борту было огромное число людей, и мне казалось, что при таком многообразии человеческих типов я смогу обнаружить совершенно различные оттенки характеров и душевной силы, чтобы выстроить, если можно так выразиться, нисходящую шкалу людских качеств — от героизма до крайнего малодушия и растерянности.
Однако очень скоро я избавился от этого заблуждения: по своему душевному состоянию мои товарищи немедленно разделились на два совершенно различных разряда, на два лагеря с резко обозначенной границей, которую, как я имел случай увидеть, все же возможно было преодолеть.
По одну сторону оказались сильные духом, те, чье сердце лишь воспламенилось в этих обстоятельствах; по другую — несравнимо меньшая группа тех, кому опасность парализовала способность действовать и мыслить и кого она погрузила в состояние исступления или уныния.
С живым интересом я следил за тем, как сменяли друг друга сила и слабость в душах тех, за кем мне пришлось наблюдать в течение десяти или одиннадцати часов.
Те, к примеру, кого их суетливость и малодушие сделали утром предметом всеобщей жалости и даже презрения, по прошествии первых часов огромным усилием воли поднялись до высочайшего героизма, между тем как другие, те, кто, подавив в себе первое волнение, вызывали восхищение своим спокойствием и отвагой, внезапно и без всякой причины снова впадали в отчаяние и с приближением опасности, казалось, слабели одновременно и телом и духом.
Возможно, мне удалось бы дать объяснение таким странностям, но намеченная мной цель состоит не в этом, поэтому ограничусь тем, что расскажу об увиденном мною, добавив к этому одну подробность, которая произвела на меня сильнейшее впечатление.
Я стоял на палубе, погрузившись в те наблюдения, о каких только что игла речь, и вдруг услышал, как за моей спиной один из солдат произнес:
— Смотри-ка! Солнце заходит.
Эти слова, такие обычные в любых других обстоятельствах, заставили меня вздрогнуть, поскольку я внезапно осознал, что этот закат — последний в моей жизни.
Я посмотрел на запад; никогда не забуду впечатления, которое произвело на меня заходящее светило.
Проникнутый убеждением, что океан, куда, казалось, погружалось солнце, станет этой ночью моей могилой, я мало-помалу дошел в своих размышлениях до того, что представил себе во всей их ужасающей действительности последние страдания в жизни и все, что приносит с собой смерть.
Мысль, что я в последний раз вижу это огромное солнце, источник жизни и света, постепенно завладела моей душой, и меня объял ужас, дотоле мне совершенно неведомый.
То, что я ощущал, вовсе не было сожалением о жизни, которую, когда смотришь на нее с порога смерти, непременно находишь напрасно прожитой или чем-то не тем заполненной.
Нет, это было словно смутное предвидение, это была словно бесконечная картина самой вечности, за исключением всякой мысли о муках или блаженстве.
Нет, вечность, представшая моему взору в эту минуту, была пустотой, небосводом без горизонта, без солнца, без ночи, миром, где нет ни горя, ни радости, ни покоя, что-то тусклое, сине-зеленое, похожее на свет, который видит тонущий человек сквозь волну, заслоняющую ему небо.
Это видение было во сто крат хуже, чем представление об адском пламени, поскольку та вечность, которую я видел, не была ни жизнью, ни смертью; она напоминала тупую дремоту, какое-то промежуточное состояние между той и другой, и, по правде говоря, неизвестно, до какого мрачного отчаяния довело бы меня это своего рода безумие, если бы я внезапно не сделал усилие, чтобы вырваться из начавшего охватывать меня оцепенения, и не ухватился бы, как это бывает в предсмертных судорогах, за одно из тех сладостных обещаний Евангелия, которые одни только и могут передать блаженство бессмертного существования.
Вид солнца, готового исчезнуть за горизонтом, обратил мою душу к творцу всего сущего, и при мысли о его благословенных обещаниях мне вспомнился “тот счастливый город, который не имеет нужды ни в свете, ни в солнце, ни в луне, ибо его освещает сама слава Господня”.
Я дождался минуты, когда солнце окончательно ушло за горизонт, и совершенно спокойно, как если бы мне не предстояло переступить через страшный порог, отделяющий жизнь от вечности, спустился в кают-компанию взять что-нибудь, чем можно было бы защититься от холода, усилившегося после захода солнца.
Кают-компания, где еще утром велись дружеские беседы и царило приятное веселье, являла собой самое печальное и унылое зрелище на свете.
В этот час она была почти пуста, лишь несколько несчастных, пришедших сюда в минуту опасности, чтобы искать забвения в водке или вине, валялись на полу, мертвецки пьяные, да кое-какие мерзавцы слонялись в поисках поживы около секретеров и шкафов, чтобы присвоить себе золото и драгоценности, пользование которыми им едва ли было обеспечено.
Диваны, комоды и другая изящная мебель, делающая английские перевозные корабли образцом комфорта и уюта, были разнесены в щепки и опрокинуты на пол.
Среди обломков мебели и разбросанных диванных подушек бегали гуси и куры, вырвавшиеся из клеток, а свинья, выскочив из своего загона, находившегося на полубаке, завладела великолепным турецким ковром, украшавшим кают-компанию.
От этого зрелища, казавшегося еще более плачевным из-за дыма, который уже начал пробиваться сквозь доски пола, у меня сжалось сердце; я торопливо схватил одеяло и поднялся на палубу, где в числе немногих офицеров, еще оставшихся на борту судна, увидел капитана Кобба, полковника Фирона и лейтенантов Ракстона, Рута и Эванса; с поразительным рвением они руководили отправкой наших несчастных товарищей, число которых на корабле быстро сокращалось.
Впрочем, люди, наделенные истинным мужеством, не выказывали, как правило, ни стремления поскорее покинуть судно, ни желания отставать от других.
Старые солдаты слишком уважали своих офицеров и слишком заботились о собственной репутации, чтобы, проявляя спешку, первыми садиться в шлюпку; с другой стороны, они были слишком разумны и слишком решительны, чтобы медлить хоть мгновение, когда им подавали команду к отправке.
И все же, когда эта страшная сцена подходила к концу, на борту оставалось еще несколько несчастных, далеко не спешивших с отправкой и проявлявших, напротив, явное нежелание воспользоваться рискованным спасательным средством, которое им было предложено.
Капитану Коббу пришлось сначала с просительной интонацией, а затем с угрозой в голосе повторить приказ не терять ни секунды, и один из офицеров 31-го полка, посвятивший себя спасению всех и высказавший намерение остаться на корабле до конца и покинуть его одним из последних, при виде подобной нерешительности был вынужден заявить, что по истечении отсрочки, которая им дается, он покинет судно, оставив на произвол судьбы малодушных, чья нерешительность ставит под угрозу не только их собственное спасение, но и спасение других.
Пока продолжались все эти уговоры, время близилось к десяти часам; несколько человек, напуганные подъемами гика и волнением на море, которое в темноте казалось еще более страшным, наотрез отказались от этого пути к спасению, тогда как другие потребовали невозможного — чтобы их спускали в лодку так, как спускали туда женщин, то есть обвязав веревкой вокруг пояса.
Тут капитану доложили, что судно, уже погрузившееся в воду на девять-десять футов ниже ватерлинии, внезапно осело еще на два фута.
Рассчитывая, что две лодки, ожидающие под кормой, в добавление к тем, что были рассеяны по морю или возвращались со стороны брига, вполне могут вместить всех, кто еще оставался на борту “Кента ” и был готов к отправке, три последних высших офицера 31-го полка, в числе которых находился и я, стали всерьез подумывать об отступлении.